На пятом занятии, во время перерыва, к ней подсаживается женщина по имени Света – весёлая, громкая, с короткой стрижкой и огромным животом, который, кажется, вот-вот лопнет. Она протягивает Алисе печенье и спрашивает:
– Ты чего всё молчишь? Домашние тираны заедают?
– Нет, – усмехается Алиса. – Просто... не с кем говорить.
– А отец? – Света кивает на живот. – Он в курсе?
– В курсе, – Алиса чувствует, как к горлу подкатывает ком. – Но ему всё равно.
Света смотрит на неё долгим взглядом, потом вздыхает и говорит то, от чего Алиса морщится:
– Ты бежишь, потому что боишься, что он тебя бросит. А ты попробуй не бежать. Останься на месте. Пусть он бегает за тобой.
– Он не побежит, – отвечает Алиса, и в её голосе столько горечи, что Света замолкает и больше не задаёт вопросов.
Алиса не слушает её совета – не потому, что не хочет, а потому, что уже слишком поздно. Она уже сбежала, уже уволилась, уже заблокировала его номер, и назад дороги нет, даже если бы она хотела вернуться. А она хочет – каждую ночь, когда лежит в пустой постели, гладит живот и чувствует, как ребёнок толкается изнутри, напоминая, что она не одна, но и напоминая о том, кто подарил ей эту жизнь. Она хочет набрать его номер, который она знает наизусть, потому что выучила за годы их отношений, – но пальцы не слушаются, а когда всё-таки набирают, она сбрасывает, не дожидаясь гудков.
На шестом месяце тоска становится невыносимой. Алиса остаётся после работы, сидит в пустом кабинете и украдкой звонит старым коллегам – не тем, кто работал в её женской консультации, а тем, кто видел Потапа каждый день. Она придумывает безобидные предлоги: уточнить про форму отчётов, спросить, не осталось ли у них её медицинской литературы, поинтересоваться, как там дела у общей знакомой. И когда Татьяна отвечает, она небрежно, между делом, спрашивает:
– А Илья Потапович как? Всё так же оперирует?
И Татьяна ей отвечает – коротко, равнодушно, иногда с лёгкой усмешкой: «Да всё нормально. Работает. С Зиной своей, говорят, помирился. Или нет? Кто ж их разберёт». Алиса кладёт трубку, и внутри неё всё переворачивается – от ревности, от злости, от бессилия. Она узнаёт, что Потап живёт своей обычной жизнью: оперирует, трахает Зину, ходит по выходным на теннис с Костей, пьёт кофе в ординаторской, не ведёт соцсетей и даже не пытается её найти. Она для него – пустое место, ошибка, которую можно забыть. И с каждым таким звонком она чувствует, как внутри неё умирает последняя надежда – та самая, на которой она держалась все эти месяцы.
Восьмой месяц. Живот уже такой большой, что Алиса с трудом наклоняется завязать шнурки. Ребёнок шевелится постоянно, особенно по ночам, и она лежит без сна, гладит твёрдый шар и шепчет: «Ты будешь у меня самый любимый. Я тебя никому не отдам». Она начинает собирать сумку в роддом – выбирает пелёнки, распашонки, памперсы, маленькие носочки с мишками, и эти приготовления почему-то успокаивают её, отвлекают от тянущей боли в груди, которая не проходит уже несколько месяцев. Мама каждый день спрашивает о самочувствии, предлагает приехать с ней вместе в роддом и помочь, но Алиса отказывается – ей нужно самой, нужно доказать себе, что она справится, что она не нуждается в нём, что она сильная.
Она решает рожать там, где работала раньше – не потому, что там лучшие врачи, а потому, что доверяет бывшим коллегам, знает их привычки, их сильные и слабые стороны. Она договаривается с заведующей, и та обещает лучшую палату и врача, которому Алиса верит. Она не думает о том, что Потап может случайно зайти в отделение – вероятность встречи минимальна. Она даже рада этому – не хочет, чтобы он видел её в таком состоянии: опухшую, неуклюжую, с растяжками на боках, которые появляются, несмотря на все кремы и масла.
И вот Алиса чувствует первые схватки – слабые, нерегулярные, похожие на тянущую боль внизу живота. Она вызывает такси, берёт сумку, документы и едет в роддом. В приёмном покое её встречает знакомая медсестра, улыбается, говорит:
– Ну что, Львовна, наконец-то и ты в нашем отделении.
Алиса улыбается в ответ, но улыбка выходит кривой – она боится: боится боли, боится неизвестности, боится, что ребёнок родится больным или слабым, или что она не справится.
Схватки усиливаются к вечеру, становятся чаще, больнее, и Алиса просит обезболивание. Ей ставят капельницу, и на время становится легче, но потом боль возвращается, накрывает волной, выбивает дыхание. Она лежит на кушетке, сжимает край простыни и смотрит в окно, где уже зажглись фонари, и думает о Потапе – о том, где он сейчас, что делает, помнит ли о ней, знает ли, что его ребёнок вот-вот появится на свет. Ей кажется, что если бы он был рядом, она не боялась бы так сильно, что его рука, тяжёлая и тёплая, могла бы выдержать эту боль, разделить её, превратить в нечто иное. Но его нет, и Алиса стискивает зубы и терпит, считает схватки, дышит по методике, которую учила на курсах, и чувствует, как внутри неё нарастает что-то огромное, невыносимое, что вот-вот разорвёт её на части.
К утру роды застопорились – схватки есть, а раскрытие не идёт, ребёнок не опускается, и врач, пожилой акушер с усталыми глазами, говорит Алисе:
– Нужно кесарево. Плод крупный, сама не родишь.
Алиса подписывает согласие, и её везут в операционную, где всё стерильно, бело и пахнет формалином, как в анатомичке на первом курсе. Она смотрит на лампы, на инструменты, на лица медсестёр в масках, и чувствует укол в позвоночник – и тело ниже пояса становится чужим, нечувствительным, будто она распалась на две половины: верхняя думает, боится, молится, а нижняя живёт своей жизнью, не спрашивая разрешения.
Она не видит, как разрезают, не чувствует, как достают ребёнка, но слышит крик – громкий, требовательный, такой сильный, что у неё слёзы текут по щекам, заливая маску, капая на простыню. Ей показывают малыша – красного, сморщенного, с кулачками, сжатыми так сильно, будто он уже готов драться за своё место в этом мире. Алиса смотрит на его маленькое лицо, на пухлые щёки, на тёмный пушок на голове и чувствует, как внутри неё разливается тепло, которое не сравнить ни с чем – ни с оргазмом, ни с любовью к мужчине, ни с мамиными объятиями. Она плачет, шепчет:
– Здравствуй, малыш, – и проваливается в темноту.
В палате она приходит в себя через несколько часов, чувствуя тупую боль внизу живота и странную лёгкость, будто из неё извлекли не только ребёнка, но и всю ту тяжесть, которую она носила последние девять месяцев – и физическую, и душевную. Рядом в прозрачной кроватке лежит её сын, сопит, шевелит пальчиками, и Алиса протягивает руку, касается его ладошки – крошечной, с острыми ноготками, и чувствует, как его пальцы сжимают её указательный палец. Она плачет снова – от счастья, от облегчения, от странной, пугающей любви, которая накрывает её с головой, не оставляя места ни для страха, ни для обиды, ни даже для воспоминаний о Потапе.
Она смотрит на сына и думает о том, что он похож на отца – тот же разрез глаз, те же тёмные ресницы, та же линия подбородка. И внутри неё, где-то глубоко, под слоями усталости и радости, шевелится надежда – глупая, нелогичная, но живучая, как сорняк на асфальте. «Может быть, он узнает, – думает она. – Может быть, он приедет, увидит его и захочет остаться». Она прогоняет эту мысль, потому что знает – не приедет. Он не звонил девять месяцев, не искал, не спрашивал. Он забыл о ней, и ей нужно забыть о нём, хотя бы ради этого маленького, который сейчас спит, прижимаясь к её пальцу, как к единственной опоре в этом огромном, холодном мире.
Алиса закрывает глаза, чувствуя, как усталость разливается по телу, как боль в швах отступает под действием лекарств, как сознание медленно уплывает в тёплую, вязкую темноту. Она уже почти засыпает, когда дверь палаты тихо открывается, и входит ночная медсестра – молоденькая, с круглым лицом и испуганными глазами.
– Алиса Львовна, – шепчет она, – вы не спите?
– Что случилось? – Алиса открывает глаза, и сердце её на секунду замирает – вдруг с ребёнком что-то не так.