Я села слишком резко. Барсик, который устроился у меня на груди как пушистый камень преткновения, возмущённо взмявкнул, спрыгнул на одеяло и посмотрел на меня с оскорблённым видом. Громов поднял глаза от книги. Он выглядел так, будто не спал вообще. Хотя слово «выглядел» тут было слабым. Он сидел в кресле у окна, в той же тёмной футболке, с повязкой под тканью, с чуть более резкими складками у рта и с глазами человека, который всю ночь слушал дом, двор, охрану, моё дыхание, кошачьи передвижения, собственную боль и, возможно, шорохи прошлого. На нём была усталость, но не сонливость. Усталость у него вообще была не человеческая, не расслабляющая, а хищная: как у волка, который долго идёт по следу и становится только опаснее от того, что не отдыхал.
- Что это? - спросила я хрипло.
Голос оказался после сна чужим, сухим, ниже обычного. Очень хотелось, чтобы Громов ответил: «Ничего важного, просто старые чернила, ложитесь дальше, Елизавета Андреевна, сегодня никаких кровавых загадок по расписанию нет». Но я уже слишком хорошо знала этот жанр собственной жизни. Если на последней странице книги, которую кто-то вскрывал в моей квартире, проступает фраза с моим детским прозвищем и прозвищем Громова, это не милое совпадение. Это приглашение в подвал с табличкой «разумным людям не входить».
- Сообщение, - сказал он.
- Спасибо. Сразу стало понятно. Я думала, это рецепт сырников.
Он посмотрел на меня поверх книги.
- Ты проснулась злой.
- А как ещё должна проснуться женщина, которая заснула в чужом доме под охраной, после морока с мёртвыми детьми, а утром обнаружила, что её отец, возможно, оставил ей послание в стиле «если ты это читаешь, значит, всё стало ещё хуже»?
- Живой.
- Что?
- Злой - значит живой.
- Вы вчера уже говорили что-то похожее.
- Не изменил мнение.
Я откинула одеяло. Холодный пол мгновенно отрезвил лучше любых капель Савельева. Голова болела глухо, как после плохого алкоголя, хотя единственным напитком ночи были мерзкие успокоительные с привкусом земли и смерти. Барсик прыгнул на подоконник и начал умываться с таким видом, будто всё происходящее ниже его достоинства. Я поправила кофту, пригладила волосы, что было бесполезно, и подошла к Громову. Браслет на руке мягко светился белым. Связь спокойна. Прекрасно. Даже древний контур с утра чувствовал себя лучше меня.
- Покажите.
Он протянул книгу, но не выпустил сразу.
- Не трогай страницу пальцами.
- Почему?
- Чернила могут реагировать на тепло.
- А вы как держали?
- За край.
- Конечно. У вас, видимо, отдельный курс был: «Как обращаться с тайными сообщениями пропавших отцов до завтрака».
- Примерно.
Я взяла книгу осторожно, за обложку, и села на край кровати, чтобы не уронить. Последняя страница, ещё вчера пустая, теперь была исписана тонкими неровными строками. Не полностью. Только несколько фраз. Буквы казались не написанными чернилами, а проступившими изнутри бумаги, словно книга долго хранила их под кожей и наконец решила показать. Почерк был отцовский. Я узнала его сразу. Это было самое страшное. Можно сомневаться в смысле, в происхождении, в том, жив ли человек, оставивший послание, но почерк ударил без всяких «возможно». Те же вытянутые буквы, тот же резкий наклон, та же привычка соединять «л» и «и» так, что учительница в школе однажды сказала: «У вашего папы почерк врача, который пошёл в разведчики». Я тогда смеялась. Сейчас нет.
Ниже первой строки было ещё:
Не верь тому, кто придёт с моим ключом. Ключ больше не у меня. Если пластина исчезла, ищи не пластину, а то, что она открывала. Первый замок - кровь. Второй - память. Третий - зверь. Не позволяй Грому выбирать вместо тебя. Не позволяй Бюро выбирать за тебя.
Я прочитала один раз. Потом второй. На третий буквы начали плыть.
- Это он, - сказала я.
Громов молчал.
- Это точно он. Почерк его.
- Я знаю.
- Вы видели его почерк?
- Да.
- В документах?
- И в записках.
Почему-то слово «записки» кольнуло. Как будто у отца была отдельная жизнь, где он писал записки Громову, встречался с ним, занимался опасными делами, говорил обо мне, а дома просто исчезал в командировках и забывал купить хлеб. Неприятная ревность к прошлому, в котором меня не было. И к человеку напротив, который теперь знал об отце то, чего не знала я.
- Когда это появилось? - спросила я.
- Перед рассветом.
- И вы не разбудили меня?
- Ты спала.
- Роман.
- Елизавета Андреевна.
- Не умничайте.
- Ты впервые за ночь спала спокойно.
- И что? Секретное послание отца могло подождать, пока я высплюсь?
- Оно подождало десять лет. Ещё час выдержало.
Я открыла рот. Закрыла. Ненавижу, когда аргументы против меня настолько сильные, что даже мой язык не сразу находит лазейку.
- Ладно. Но в следующий раз, когда в моей жизни будет появляться письмо из прошлого, будите сразу.
- Хорошо.
- Просто так согласились?
- Да.
- Подозрительно.
- Учусь.
Я уставилась на фразу «первый замок - кровь». Было в ней что-то неприятно физическое. Не метафора даже. После вчерашнего я вообще перестала верить в красивые метафоры. Если написано «кровь», значит, где-то обязательно понадобится кровь. Желательно моя, потому что у этой истории, судя по всему, сложились со мной токсичные отношения.
- Первый замок уже открыт, - сказала я. - Это из-за печати в изоляторе?
- Скорее всего.
- То есть моя кровь открыла первый замок.
- Да.
- А что за замок?
- Не знаю.
- Очень бодрит.
- Если пластина была ключом, она могла быть только указателем. Твоя кровь активировала скрытое сообщение в книге. Значит, книга была частью системы. Пластина, возможно, открывает вторую часть.
- Но пластину забрали.
- Да.
- И её забрали люди, которые уже знают, что первый замок открыт.
- Да.
- А второй замок - память.
Я произнесла это и сразу вспомнила вещество стирания памяти из аннотации к миру, старые разговоры Громова о ложных связях, лабораторию, детей, отца. Память в этой истории была не просто воспоминанием. Её можно было стирать, запирать, подделывать, прятать в книгах и, возможно, использовать как замок.
Громов чуть наклонился вперёд.
- Твой сон.
- Что сон?
- Отец сказал: не открывай ему дверь.
- И?
- Может быть вторым замком.
- Память?
- Да. Сон мог быть не просто сном. Возможно, книга открыла доступ к фрагменту, который он оставил в тебе.
Я медленно подняла глаза.
- В мне?
- В твоей памяти.
- Я не сейф.
- Для него, возможно, была.
Это было сказано без жестокости, но ударило всё равно. Я встала, подошла к окну, скрестила руки и посмотрела во двор. Утро было серым, влажным. В старом дворе стояли машины сопровождения, двое людей в гражданском курили у ворот, стараясь не выглядеть охраной, хотя получалось примерно как у медведей, которые надели очки и заявили, что они бухгалтеры. За стеной двора виднелись кирпичные корпуса промзоны и кусок мутного неба. Никакой нормальной жизни. Никакой моей кухни, кофейной чашки, ворчащего телефона, сообщений Дины. Только старый дом, связанный объект в кресле и мысль, что отец мог использовать мою память как тайник.
- Я хочу его ненавидеть, - сказала я тихо.
Громов не ответил сразу. Хорошо. Если бы он начал утешать, я бы, наверное, швырнула в него книгой, а потом жалела бы из-за редкости источника.
- Имеешь право, - сказал он.
- Он мог оставить мне письмо. Нормальное письмо. Маме. Мне. Кому угодно. Он мог объяснить. Хотя бы намекнуть. А вместо этого он спрятал пластину в книге, сообщение - на странице, возможно, что-то - в моей памяти. Как будто я не дочь, а многофакторная авторизация.
- Он пытался защитить тебя.
- Не надо.
Громов замолчал.
- Не надо говорить за него. Не надо делать его благородным, потому что он был вашим союзником. Может, он правда защищал. А может, просто решил, что раз я ребёнок, со мной можно не считаться. Все, кажется, очень любят решать за меня. Бюро решило, куда меня отправить. Контур решил, с кем меня связать. Вы решили, что мне опасно. Отец решил, что я буду тайником. Прекрасная компания.