По тонким порезам.
Медленно.
Внимательно.
И это было… слишком.
Тихо.
Слишком близко.
— Это не от сегодняшнего дня, — сказал он.
— Нет.
— Вы работали.
— Да.
Он поднял на неё глаза.
— И много.
— Да.
Пауза.
Он не отпускал её руку.
— Вы не та, кем кажетесь.
— Я уже это слышала.
— Но теперь я понимаю это лучше.
Анна тихо сказала:
— И что вы с этим будете делать?
Он чуть сжал её пальцы.
— Пока — наблюдать.
— А потом?
Он наклонился ближе.
— Посмотрим.
И в этом «посмотрим» было столько всего, что у неё внутри стало теплее.
И опаснее.
Когда они вышли из мастерской, солнце уже клонилось к закату.
Снег на дворе стал серым, воздух — холоднее.
Дом ждал.
Как будто чувствовал, что внутри него что-то меняется.
— Сегодня будет ещё разговор, — сказал Рено, когда они поднялись на крыльцо.
— Я помню.
— Вы не передумали?
Анна посмотрела на него.
— Нет.
— Хорошо.
Он открыл дверь.
Пропустил её вперёд.
И это было мелочью.
Но важной.
Анна вошла.
И улыбнулась.
Потому что теперь она точно знала:
игра началась всерьёз.
И ни один из них уже не собирался останавливаться.
Дом встретил их теплом, светом и тем особенным вечерним гулом, который бывает только в большом жилом доме, где все уже устали, но день ещё не отпустил никого до конца. В горнице пахло тушёным мясом, луком, дымом, шерстью, воском и хлебом. На столе уже стояли миски. Алис, с засученными рукавами и красными от горячей воды руками, вытирала ложки полотенцем так яростно, будто лично мстила им за весь сегодняшний день. Жеро, привалившись плечом к косяку, что-то тихо говорил Мартену и оба тут же замолчали, едва увидели, что Анна и Рено вошли вместе.
Замолчали не потому, что были дураками.
А потому, что были не дураками.
Анна это заметила сразу.
И Рено заметил тоже.
Он не подал виду. Просто снял с плеч тёплый плащ и бросил его на скамью у стены так, будто делал это каждый вечер и ни один человек в доме не должен был придавать этому значения. Но значение всё равно было. Теперь каждый взгляд, каждое их короткое молчание, каждый шаг рядом сразу начинали жить отдельной жизнью.
— Что у вас лица, как у двух кур на исповеди? — сухо спросила Беатриса, не поднимая головы от котла.
Жеро первым пришёл в себя.
— Мы молчим от уважения, госпожа.
— Ты молчишь только когда жуёшь, — отрезала она. — А если уж заговорил, значит, опять зря.
Анна опустила взгляд, чтобы скрыть улыбку.
Рено посмотрел на мать.
— Всё спокойно?
— Настолько, насколько может быть спокойно в доме, где за три недели переставили половину вещей, заткнули щели, вытряхнули подушки, вылечили ребёнка и начали делать товар из того, что у нас годами валялось под ногами, — ровно сказала Беатриса. — Так что, нет. Не спокойно. Но терпимо.
Жеро хмыкнул в кулак.
— Она вас хвалит, — тихо бросил он Анне, пока нёс миски.
— Я всё слышу, — сказала Беатриса.
— Именно потому и шепчу.
— Шёпот у тебя как у пьяного осла.
— Зато искренний.
— Пошёл вон за хлебом.
Жеро расплылся в улыбке и, кивнув Рено, исчез в кладовой. Мартен молча сел у края стола и занялся ремнём, который, по мнению Анны, уже давно был просто предлогом сидеть в тепле и наблюдать за чужой жизнью с видом человека, которому всё равно. Ему, разумеется, не было всё равно. И это делало его почти симпатичным.
Матильду принесли не сразу. Она вышла сама — в новой тёплой накидке, бледная ещё, но уже без той стеклянной ломкости во взгляде, которая была вчера ночью. Волосы ей, видно, заплела Алис: две тонкие косички, чуть кривоватые, но старательные. Девочка увидела отца и остановилась, будто вдруг снова засомневалась, можно ли подойти.
Рено встал первым.
Не позвал.
Просто раскрыл руку.
Матильда секунду смотрела, потом пошла к нему. Не бегом. Не с визгом. Осторожно. Но уже без прежнего испуга. И когда он посадил её рядом с собой на лавку, придерживая за спину большой тёплой ладонью, в доме что-то стало на место.
Анна заметила, как Беатриса мельком перевела взгляд на сына, потом на внучку, потом на неё. И в этом взгляде было целое предложение, которое хозяйка дома, конечно, вслух не произнесла бы никогда: ну вот, теперь смотри, что ты натворила, девчонка; люди у меня тут, глядишь, ещё начнут чувствовать.
За ужином говорили мало. Не из неловкости — из усталости. Но молчание было уже не тяжёлым. Рено спрашивал про дорогу, про нижний двор, про овец, про соль и кожу. Мартен отвечал спокойно, по делу. Жеро вставлял свои замечания, половину из которых хотелось бросить в суп, но от этого стол только оживлялся. Алис, разнося еду, то и дело ловила слова на лету и делала вид, что вообще не слушает, хотя уши у неё, казалось, вытягивались с каждым новым предложением.
— Сколько ушло кожи в негодное? — спросил Рено.
— Меньше, чем прежде, — ответил Мартен.
— Потому что госпожа теперь на нас смотрит так, будто шкура ей лично исповедалась, — вставил Жеро.