Будущему.
Ночью ей снилась кожа.
Не река. Не телега. Не белое лицо матери и не тяжёлый взгляд отца. Не даже Рено, которого в доме сейчас не было, но о котором всё чаще говорили так, будто он мог войти в любую минуту просто потому, что слишком уж явно здесь всё держалось на памяти о нём.
Ей снилась кожа.
Тёплая под ладонью, мягкая, будто живая. Запах воска, ровный свет, ножницы, тёмный стол, её собственные руки — быстрые, уверенные, уже знающие, где натянуть, где отпустить, где сгладить шов, где сделать вещь не просто крепкой, а красивой. Во сне это было так ясно, что Анна даже чувствовала кончиками пальцев край перчатки, плотную линию сгиба, упругость хорошо выделанного куска. И там же, совсем рядом, звучал голос. Мужской. Тёплый, спокойный, чуть насмешливый.
«Ань, ты это руками понимаешь лучше, чем я головой».
Она во сне усмехнулась, не видя лица.
А потом проснулась.
Комната была тёмная, маленькое оконце только-только серело, а в доме стояла тишина того особенного предутреннего часа, когда даже сквозняк движется осторожнее. Подушка пахла можжевельником и немного ею самой. От одеяла шёл сухой шерстяной запах. Под кроватью доска не давала холодному полу так яростно тянуть сыростью.
Анна открыла глаза, полежала немного, глядя на мутную серость потолка, и сердце у неё билось быстрее обычного.
Не от страха.
От досады.
Потому что сон был слишком ясен. Потому что руки и впрямь знали. А голова — нет. Будто кто-то нарочно дразнил её кусками собственной жизни, не давая сложить целое.
— Да чтоб тебя, — пробормотала она в подушку. — Либо вспоминайся нормально, либо не мучай.
Сказала — и невольно хмыкнула. Вот уж поистине королевская беседа: взрослая женщина ругается шёпотом на собственную память в доме XII века.
Но раздражение не ушло. Оно пошло с ней дальше — в холодную воду для умывания, в тугую косу, в завязанный платок, в первые шаги по горнице, где ещё только разгорался очаг.
Алис уже была на ногах. Она стояла у стола, кутаясь в шерстяную накидку поверх рубахи, и крошила в котёл сушёные коренья.
— Вы рано, — сказала она, услышав шаги.
— Я и сама это заметила.
— Опять думали?
Анна посмотрела на неё.
— У тебя что, новое развлечение — следить за моими мыслями?
Алис пожала плечом.
— Нет. Просто когда вы думаете, у вас лицо такое, будто вы сейчас весь дом переставите по-новому.
— Пока только половину.
Алис тихо фыркнула.
Теперь, когда между ними не было прежней колючей настороженности, в девчонке стала заметнее молодость. Не только худоба и быстрые руки, но и то, как легко у неё менялось лицо: то угрюмое, то лукавое, то почти детское. Она, видно, и сама не ожидала, что однажды будет болтать с госпожой как с живым человеком, а не как с бедствием в юбке.
— Матильда уже не горит, — сказала Алис тише. — Я заходила. Спит ещё.
У Анны внутри сразу стало легче.
— Хорошо.
— Ещё кашляет.
— Это не за один день проходит.
— Я знаю. — Алис помедлила. — Но она вчера впервые ела без слёз.
Анна ничего не ответила. Только подошла к очагу и протянула руки к теплу.
Потом вошла Беатриса.
И сразу стало понятно: сегодня день будет тяжёлым.
Не потому, что хозяйка была в дурном настроении — напротив, слишком собранной, слишком деловой. На ней было тёмное платье поплотнее обычного, меховой жилет, поверх — старый, но хороший шерстяной плат с узором по краю. Волосы убраны туже, чем всегда. Лицо умыто до холодной свежести. Она уже держала в руках связку ключей, мешочек и два свёртка пергамента.
— После завтрака спускаемся в нижний двор, — сказала она вместо приветствия.
Анна подняла глаза.
— Зачем?
— Поговорить с дубильщиками. Посмотреть остатки кожи. И выяснить, не ты ли вчера свела с ума обоих моих работников.
— Они выглядели почти счастливыми.
— Это и пугает.
Жеро, как назло, ввалился в горницу в ту же минуту и радостно подтвердил:
— Счастья не обещаю, а вот работать теперь правда удобнее.
— Ты меня разочаровываешь, — сухо сказала Беатриса. — Я надеялась, что хотя бы ты будешь упираться до последнего.
— Я и упирался. Пока не понял, что она права.
— Вот видишь, — невозмутимо сказала Анна, садясь за стол. — Даже чудеса случаются.
— Не привыкайте, госпожа, — сказал Жеро. — Я всё ещё считаю, что вы нас загоните.
— Если только к хорошей работе.
— Это и есть самое страшное.
Мартен, вошедший следом, молча сел за стол, но у него на лице было то редкое выражение, которое у спокойных мужчин появляется, когда они уже приняли решение и спорить больше не видят смысла.
Он ел, не торопясь, и один раз только сказал:
— Если кожа меньше портиться будет, к зиме это всем впрок.
Беатриса посмотрела сначала на него, потом на Анну.
— Значит, сегодня и поговорим.
Анна взяла ложку, но внутри у неё вдруг тихо качнулось.
Вот оно.
Не просто стены. Не только подушки. Не ребёнок. Теперь — дело. Настоящее. То, что может изменить не только тепло в комнатах, но и деньги в сундуке, и уважение в доме, и то, как её будут видеть, когда Рено вернётся.
Мысль о Рено пришла неожиданно чётко и с какой-то новой тяжестью.
Не потому, что она мечтала.
Не потому, что боялась.
А потому, что вдруг слишком ясно поняла: когда он войдёт в этот двор, он увидит всё сразу. И стены. И мастерскую. И ребёнка. И порядок. И её.
А значит, лучше, чтобы к тому времени ей было что показать, кроме длинного языка и счастливой случайности.
После завтрака они втроём — Беатриса, Анна и Мартен — пошли в нижний двор. Жеро уже был там. День стоял холодный, но светлый. Солнце било по мокрым доскам, по чёрным чанам, по шкурам, которые теперь висели выше и ровнее, чем раньше. Под навесом и впрямь стало легче дышать. Не чище — до этого было далеко, — но понятнее. Инструменты лежали не грудой, а по местам. Полосы кожи не валялись у земли. Даже лужа у входа стала меньше, потому что вчера Жеро с Мартеном, бурча и ругаясь, кинули туда старые доски.