Я старался всё это время не донимать его разговорами. Мы и так поговорили в машине по пути в Кремль, основные на сегодня вопросы порешали, а прикидывать на перспективу товарищ особого желания не выразил. Что, спросите, за вопросы? Все их можно было свести к одному — о чём и как Денневитцу докладывать, а о чём умолчать. В итоге решили тему способов взаимного стимулирования развития наших с Эммой возможностей Карлу Фёдоровичу не озвучивать, а что и как тёзка своему начальнику доложил, я уже рассказывал. Себе я тоже устроил отдых, никакими умными мыслями голову загружать не стал, и уснул уже вскоре после тёзки.
С самого утра выяснилось, что какие-то особые распоряжения всё же последуют — позвонил секретарь Денневитца и передал дворянину Елисееву приказ шефа не отправляться в Михайловский институт, а дожидаться вызова к надворному советнику. Ждать пришлось почти полтора часа, и за это время нам оставалось лишь гадать, какими мудрыми откровениями озадачит нас Карл Фёдорович на этот раз. Тёзка считал, что Денневитц определит условия его участия в новой затее Кривулина, я с ним полностью соглашался, поспорили мы лишь о том, какими эти условия окажутся, да и то, спорили больше для порядка. Оказалось, однако, что хотя мы оба в общем и целом угадали, но в полной мере предсказать глубину начальственной мудрости не смогли.
— Вот что, Виктор Михайлович, — важность в голосе шефа аж звенела. — Решено, — слово он произнёс с таким нажимом, что сразу стало ясно, где именно оно решено, — временно приостановить набор ваших будущих учеников. Если Эмма Витольдовна сумеет открыть способ определять предрасположенность к умственным и душевным расстройствам, кандидатов в ученики будет необходимо проверять в этом отношении и лучше бы, как вы понимаете, сделать такое заранее.
Мы с тёзкой понимали и никаких возражений против такой постановки вопроса не имели.
— Если Эмме Витольдовне в её изысканиях потребуется ваша помощь, поставьте меня в известность и всю необходимую помощь ей окажите, — продолжил Денневитц. — Если Сергей Юрьевич попросит вас заняться записями Хвалынцева, займитесь, я хочу знать, что именно собирается директор института получить в свои руки. Но приоритетной для вас остаётся помощь Эмме Витольдовне. Если её просьбы вступят в противоречие с пожеланиями Сергея Юрьевича, сообщите мне и продолжайте помогать госпоже Кошельной, с директором я сам всё улажу. Но телефонировать мне вы, Виктор Михайлович, должны будете исключительно из секретного отделения, пользоваться телефоном в кабинете Эммы Витольдовны я вам пока запрещаю.
Что ж, разумное решение, учитывая, что разговор из кабинета Эммы может подслушать её помощница, очень даже разумное.
— В отношении же Волосовой… — Денневитц недовольно поморщился. — Пока пусть всё останется по-старому, но не ведите при ней разговоры о делах. Я поручил Александру Андреевичу проверить ваши подозрения относительно её работы на директора, если они подтвердятся, будем с ней решать. Что делать с самим Сергеем Юрьевичем, если вы окажетесь правы, ещё посмотрим. Так что отправляйтесь, Виктор Михайлович, в институт, дел вам там хватит. Впрочем, подождите, — остановил он принявшего было подниматься со стула подчинённого. — Дочь свою Эмма Витольдовна отправила к родственникам до конца августа, поэтому можете иногда ночевать в Михайловском институте, предварительно испросив у меня дозволения, но вот от приглашения госпожи Кошельной к ней домой, пусть таковое наверняка и последует, вам всё же придётся отказаться. Идите, — наконец отпустил он тёзку.
— Может, зря мы утаиваем от Карла Фёдоровича важность ценность наших с Эммой встреч? — засомневался тёзка по пути до автомобиля. — С таким-то его благорасположением?
— Вот именно, что пока ещё с благорасположением, — донести до собеседника сарказм при мысленном общении сложно, но я попытался.
— Почему пока? — попытка осталась безуспешной, сарказма в моих словах товарищ не услышал. — Думаешь, начнёт нам препятствовать?
— Нет, не думаю. Но, боюсь, начнёт сам укладывать тебя Эмме под бочок.
— И чего же тут бояться? — тёзка широко улыбнулся.
— Ибо сказано: не превращайте удовольствие в работу! — ответил я, и чтобы до тёзки быстрее дошло, почему так поступать не стоит, добавил: — Не хватало ещё потом Денневитцу отчитываться и рапорты писать…
Удержаться от смеха, пусть и недолгого, дворянин Елисеев не смог. Хорошо хоть, не успели пока выйти на улицу, а то увидел бы кто, неловко бы получилось.
…По установившемуся с недавнего времени порядку свой день в Михайловском институте дворянин Елисеев начал с визита в директорский кабинет. Вид господин директор имел малость бледноватый, не иначе, успел уже пообщаться по телефону с Карлом Фёдоровичем и выслушать мало приятного, зато много интересного.
Впрочем, на ораторских, точнее, лекторских способностях Сергея Юрьевича нелёгкий разговор с Денневитцем никак не отразился — Кривулин с завидной скоростью вернулся к привычной манере изложения и нам с тёзкой пришлось выслушать кратенькую речь о важности как освоения наработок покойного профессора Хвалынцева, так и исследований уважаемой Эммы Витольдовны; о том, что директор полностью согласился с уважаемым Карлом Фёдоровичем относительно приоритетности работы госпожи Кошельной и, соответственно, приоритетности участия Виктора Михайловича в этой работе (ага, теперь это называется «согласился»); как и о том, что пока Эмма Витольдовна занята подготовкой своего исследования, Виктору Михайловичу следует взяться за разбор записей Хвалынцева. Тёзке в процессе этого монолога стоило заметного труда не рассмеяться, но молодец, удержался.
Бумаги Хвалынцева дворянин Елисеев получал в секретном отделении. Процедуру их выдачи ротмистр Чадский обставил по всей форме — заставил тёзку и Кривулина в своём присутствии внимательно сверить опись содержимого средней толщины папки с реальным её наполнением, затем и тёзке, и господину директору пришлось расписаться в особом журнале, где папка фигурировала под обезличенным и ничего непосвящённым не говорившим номером ПЗД-1–219/84, и даже указал помещение, в котором надлежало с ней работать. Помещением этим оказался маленький кабинетик с зарешёченным окном, столом, стулом и сейфом через дверь от секретного отделения, куда Чадский лично проводил Кривулина и тёзку, вручив дворянину Елисееву ключи от кабинета и сейфа, а также изложив правила работы. Правила оказались несложными, но строгими: покидая кабинет по любой надобности и на любое время, бумаги надлежало запирать в сейф и сам кабинет запирать на замок, оставляя ключи в секретном отделении и затем забирая обратно; присутствовать при работе с документами помимо самого коллежского регистратора Елисеева разрешалось только директору института Кривулину, начальнику секретного отделения ротмистру Чадскому и его заместителю поручику Демидову, что, однако, оставалось чистой формальностью, ибо стул в кабинете имелся, напомню, только один; в конце дня папку следовало сдать в секретное отделение, а со следующего утра начинать всё по новой. Прямо скажу — я ничего такого не придумывал, это уже Александр Андреевич сам подхватил и творчески развил моё учение о сохранении секретности. Ну вот любит человек свою работу, что теперь с этим поделать…
Что до самих записей, первое о них впечатление у нас с тёзкой оказалось, мягко говоря, не самым приятным. Да, почерк Хвалынцева, как мы помнили по списку, найденному у него на квартире, отличался аккуратностью и разборчивостью, но сами записи… Вот их назвать аккуратными было уже никак нельзя. За исключением одной тетради в сорок восемь листов, письменное наследие несостоявшегося главы Михайловского института состояло из каких-то разрозненных и обрывочных записок, сделанных на листках разного размера и качества, вплоть до неровных обрывков рыхлой серовато-коричневой бумаги, в которой дворянин Елисеев опознал обёртку, что используют в магазинах готового платья. Похоже, Хвалынцеву было просто всё равно, на чём записывать свои мысли и наблюдения, лишь бы их не забыть. Был у меня такой знакомый, ему чтобы что-то накрепко запомнить, требовалось это написать от руки. Потом он эти записи просто выкидывал, в памяти у него их содержание сохранялось даже лучше, чем на бумаге. Вот и Хвалынцев, должно быть, имел аналогичную особенность памяти, только записи свои не выбрасывал, а запихивал в ящики стола, откуда они, судя по описи содержимого папки, и были извлечены вскоре после бесславной гибели их автора. В общем, поглядели мы на это безобразие, произнесли несколько энергичных заклинаний, не подлежащих письменному изложению, да и решили начать с тетради.