Глава 17
Сознание вернулось ко мне волнообразно, через слои густой, липкой боли, разливающейся по всему телу. Сначала заныл висок — тупой, пульсирующий укол, напоминавший о последнем ударе. Потом тело отозвалось всеобщей ломотой: скрюченные мышцы спины, онемевшие ноги, руки, отведённые за спину и прочно стянутые в районе запястий. Я открыл глаза, но мир не прояснился, просвечивая через почти непроницаемую пелену. Полумрак, пахнущий сырым камнем, прелым деревом и землёй. Я сидел на тяжёлом деревянном стуле, его жёсткая спинка упиралась мне в лопатки. Ноги в районе лодыжек были туго примотаны к передним ножкам тем же грубым волокнистым шнуром. Грубая верёвка врезалась в тело, разрезая кожу до крови. Капли успели застыть, засохнуть, отчего любое, самое малое движение причиняло нестерпимую боль.
Потребовалось несколько долгих секунд, чтобы осознать: я не в своей постели. И не на улице. Я — в подвале. Невысокий, сводчатый потолок из дикого камня, закопчённый и мокрый в углах. Следы плесени виднелись даже сквозь полутьму, и в целом было понятно, что за этим домом точно не следят в нужном объёме. Пол — утрамбованная земля, перемешанная с грязной соломой. Ни окон. В углах грудами навалены сломанные бочонки, какие-то обрывки рогожи, пустая железная клетка для птицы. Единственный источник света — масляная лампа с коптящим фитилём, стоящая на опрокинутом ящике в двух шагах от меня. Её колеблющийся свет бросал на стены гигантские, нелепые тени, но нужного освещения не давал.
Я попытался пошевелиться. Стул заскрипел, но был неподвижен — вероятно, прикручен к полу или просто очень тяжёл. Сама связка на запястьях была сделана небрежно, петля скользила, не впиваясь в кожу. Если с силой свести лопатки и резко дёрнуть руки вперёд, вниз… Шанс был. Но не сейчас. В углу напротив, у единственной массивной двери, обитой железными полосами, сидел человек. Неподвижный силуэт. Охранник.
Жажда скрутила горло песчаной бумагой, голод схватил желудок холодной судорогой. Я сглотнул, пытаясь вызвать хоть каплю слюны, и кашлянул. Звук был сухим, раскатистым в тишине подвала. Даже дышать было больно, словно я втягивал через ноздри острый песок, режущий нервные окончания.
Силуэт у двери пошевелился. Не вставая, человек произнёс хриплым, невыспавшимся голосом:
— Очнулся. Молчи. Не дёргайся.
Я не ответил. Сосредоточился на ощущениях. Петли на ногах были завязаны крепче. Руки — слабое место. Но даже высвободив их, нужно было как-то справиться со стулом и охранником. Я начал незаметно, по миллиметру, двигать запястьями, чувствуя, как волокна шнура слегка подаются, натирая кожу до боли. Чем дольше двигал ладонями, тем сильнее приходилось сжимать зубы, чтобы не издать ни звука от сильной боли.
Неизвестно, сколько прошло времени — час, два. Я потерял счёт минутам, измеряя их только нарастающей болью в теле и иссушающей жаждой, сводящей с ума. Казалось, в тот момент я был готов продать весь свой бизнес, забыть об идее колонии всего лишь за одну флягу с чистой водой. Никогда прежде не мог подумать, что жажда может стать настолько сильной.
Наконец, за дверью послышались шаги, лязг ключа. Дверь открылась, впуская полосу чуть более яркого света из коридора, и вошёл тот, кто, видимо, и был заказчиком этого «уютного» вечера в интимной полутьме с изысканным ароматом разрастающейся по стенам плесени.
Он вошёл и закрыл дверь за собой, оставаясь на границе светового круга от лампы. Высокий, стройный, в простом тёмном сюртуке без всяких отличий. Сначала я увидел только сапоги, забрызганные грязью, затем — руки, спокойно сложенные за спиной. И только потом, когда он сделал шаг вперёд, свет упал на его лицо. Резкие, правильные черты, высокий лоб, тёмные глаза, смотрящие с холодным аналитическим интересом. Точно таким же, как в ресторане. Пестель.
Внутри всё сжалось в ледяной ком. Но на лице я, надеюсь, не выдал ничего, кроме усталой отрешённости.
Он остановился передо мной, изучая, как полководец изучает карту.
— Доброе утро, Павел Олегович. Вернее, уже вечер. Вы крепко спали, — его голос был ровным, беззлобным, даже вежливым.
— Такие знакомства не в моих правилах, Павел Иванович, — выдавил я, стараясь, чтобы голос не дребезжал. — Если хотели поговорить — моя контора всегда открыта.
— Ваша контора, — повторил он, и в его тоне впервые прозвучала лёгкая, язвительная нотка, — завалена контрактами военного ведомства. Пахнет солониной и лаком для гроба. Говорить там не о чем. Здесь — другое. Здесь можно говорить откровенно, без масок.
Пестель прошёлся передо мной, его тень металась по стене, как крыло хищной птицы.
— Вы вызываете удивление, Рыбин. Человек с живым умом, с явным знанием вещей, которые ещё не случились. Справедливым неприятием кровавых потрясений. И при этом вы вступили в сговор с главным душителем всякой свободы в империи. Вы кормите его военных поселенцев, укрепляя ту самую систему, которая превращает людей в винтики. Вы снабжаете его армию, а теперь выпрашиваете у него оружие. Объясните мне этот парадокс. Или ваше благоразумие — всего лишь поза, а на деле вы такой же прагматичный циник, готовый целовать сапог любому, кто откроет дорогу к прибыли?
Он не кричал. Он спрашивал как учёный, ставящий опыт над подопытным. И это было страшнее любой ярости.
— Я торговец, — сказал я, глядя ему прямо в глаза, ощущая, как на лбу выступает холодный пот от усилия и слабости. — Я вижу потребность и предлагаю товар. Аракчеев — заказчик. Самый платёжеспособный в империи на данный момент и при этом нуждающийся в товаре, который только я могу предоставить. Я не интересуюсь его методами управления. Я интересуюсь объёмами поставок и своевременностью оплаты. Всё остальное — не моя компетенция. Вы же сами говорили о прагматизме.
— Прагматизм! — Впервые его голос сорвался на более высокую, резкую ноту. Он резко оборвал свою ходьбу и встал передо мной так близко, что я увидел мельчайшие детали его лица: тонкие морщинки у глаз, напряжённый изгиб губ. — Это не прагматизм, Рыбин! Это соучастие! Тот, кто кормит палача, — такой же палач! Вы своими консервами позволяете ему содержать эту бесчеловечную машину поселений, где людей ломают, унижают, калечат под видом заботы! Вы даёте ему инструмент для угнетения! И всё — ради чего? Ради звонкой монеты? Ради возможности купить себе кораблики для вашей детской игры в колонизацию?
Его спокойствие лопнуло, обнажив пласт фанатичной, убеждённой ненависти. Не ко мне лично — к тому, что я олицетворял в его глазах: успешное, беспринципное сотрудничество с режимом.
— Моя «детская игра», — прошипел я, чувствуя, как гнев начинает перебивать страх и боль, — может дать России больше, чем все ваши тайные собрания! Вы хотите всё сломать, устроив бойню, последствия которой предсказать не можете! Я строю! Создаю производства, рабочие места, товары! Скольких вы отпустили на волю⁈ Я сделал свободными гораздо больше, чем любой из ваших свободолюбцев, что якобы ратуют за Россию, свободную от гнёта помещиков! — Я выдохнул, чувствуя, как закипаю. — А колония — это не игра! Это новый рынок, новые ресурсы, укрепление позиций! И да, для этого мне нужны деньги и покровительство. Аракчеев их даёт. Ваши единомышленники могут только критиковать и строить планы в кулуарах!
Последние слова я выкрикнул, сорвавшись. Тишина, наступившая после этого, была оглушительной. Пестель смотрел на меня, и в его взгляде не было ни злобы, ни разочарования. Было холодное, почти лабораторное разочарование. Как будто опыт не дал ожидаемого результата.
— Значит, так, — тихо произнёс он. — Вы сознательно выбрали сторону тюремщиков. Не по неведению, а по расчёту. Вы предпочитаете быть полезным винтиком в машине угнетения, чем рискнуть всем ради идеи свободы. Жаль. В вас пропадает деловая хватка. Но она поставлена на службу злу.
— Свобода, которую вы предлагаете, ведёт к хаосу, — уже спокойнее сказал я, чувствуя опустошение. — Я видел… я читал, к чему приводят такие резкие скачки. За вашу свободу заплатят кровью тысячи. И не факт, что получат её.