Семён замер.
Время вокруг него остановилось.
Он видел всё как в замедленной съёмке. Струю крови, бьющую из разрыва. Лицо Коровина — удивлённое, но не испуганное. Медсестру, отшатнувшуюся от стола. Красные капли, летящие в воздухе, как рубины в свете ламп.
И где-то глубоко внутри него что-то щёлкнуло.
Страх исчез.
Не ушёл или спрятался, а именно исчез, как будто кто-то нажал выключатель. На его место пришло… ничего. Пустота. Холодная, кристальная пустота, в которой не было места панике, сомнениям, неуверенности.
Только расчёт.
«Разрыв ниже почечных артерий», — мысль была ледяной и чёткой. — «Диаметр дефекта — сантиметра два, может три. Кровопотеря — литр в минуту. Нужно пережать выше».
Семён не отдёрнул руку. Наоборот — он нырнул ею глубже, прямо в поток горячей крови. Пальцы скользили по тканям, искали, нащупывали…
Вот.
Аорта. Выше разрыва. Целая. Пульсирующая Он сжал её.
Со всей силы, на какую был способен. Прижал к позвоночному столбу и держал. Держал так, будто от этого зависела его собственная жизнь.
Потому что от этого зависела чужая.
Фонтан крови иссяк.
В операционной наступила тишина, в которой был слышен только писк монитора и тяжёлое дыхание людей.
Семён стоял, по локоть погрузив руку в живот восьмидесятилетней женщины, и держал её жизнь в кулаке. Буквально.
— Твою ж мать… — прошептал Коровин. Его глаза были широко раскрыты. — Ты это сделал. Ты реально это сделал.
Семён не ответил.
Он смотрел на свою руку — вернее, на то место, где она исчезала в ране. Красная перчатка, красный рукав, красная кровь вокруг. Всё красное.
«Я остановил смерть», — подумал он. — «Я — живой зажим. И я не могу двигаться».
Он попробовал пошевелить пальцами. Они откликнулись — пока. Но он знал, что это временно. Рука уже начинала неметь от напряжения. Мышцы горели, требуя отдыха. Через десять минут он не сможет разжать кулак. Через двадцать — потеряет чувствительность полностью.
«У меня есть двадцать минут», — он сглотнул. — «Двадцать минут, чтобы кто-то пришёл и закончил то, что я начал».
— Вызывайте сосудистого хирурга, — его голос звучал спокойно. Удивительно спокойно для человека, который только что голыми руками остановил разрыв аорты. — Срочно. Экстренно. Вчера.
Медсестра бросилась к телефону.
Семён остался стоять.
Держать.
Ждать.
* * *
Вересов лежал на столе. Бледный, почти белый, похожий на восковую фигуру. Его грудная клетка была уже подготовлена к разрезу — обработана, обложена стерильными простынями. Монитор показывал слабый, но стабильный ритм.
Пока стабильный.
— Все готовы? — я оглядел свою команду.
Тарасов стоял справа от меня — первый ассистент. Его лицо было сосредоточенным, руки уже в перчатках. Ни следа недавней паники. Боевой режим.
Зиновьева — слева. Второй ассистент. Бледная, с кругами под глазами, но держится. Её руки больше не дрожат. Либо привыкла, либо адреналин закончился и пришло профессиональное спокойствие.
Ордынская стояла у двери, прижав руки к груди. Её не пустили к столу — слишком мало опыта, слишком много эмоций. Она смотрела на нас широко раскрытыми глазами, и в них было что-то… странное. Что-то, чего я не мог понять.
— Готовы, — Тарасов кивнул.
— Тогда начинаем. Скальпель.
Металл лёг в ладонь привычной тяжестью. Я сделал глубокий вдох.
И начал резать.
Торакотомия — вскрытие грудной клетки — это не для слабонервных. Разрез идёт от грудины вбок, между рёбрами, рассекая кожу, мышцы, межрёберные ткани. Кровь, зажимы, электрокоагулятор. Запах палёного мяса. Хруст, когда расширитель раздвигает рёбра.
Я работал быстро, но аккуратно. Каждое движение выверено, каждый разрез точен. Тысячи операций в прошлой жизни не прошли даром — руки помнили, даже если голова иногда сомневалась.
— Расширитель, — я протянул руку.
Зиновьева подала инструмент. Металлические челюсти вошли в рану, раздвинули рёбра. Грудная клетка раскрылась, как шкатулка.
И я увидел ад.
Вся плевральная полость была залита кровью. Тёмной, густой, она заполняла пространство вокруг лёгкого, скрывая под собой все структуры. Лёгкое, спавшееся и безжизненное, лежало сморщенным комком у позвоночника. Где-то там, в глубине этого кровавого озера, скрывался свищ. Дыра между аортой и пищеводом, через которую жизнь утекала из этого человека.
— Отсос, — мой голос звучал хрипло. — Много отсоса. Глеб, держи лёгкое!
Тарасов подхватил спавшуюся долю, отводя её в сторону. Зиновьева орудовала аспиратором, откачивая кровь из полости. Банка наполнялась с пугающей скоростью — пятьсот миллилитров, семьсот, литр…
— Плазму льём? — спросил анестезиолог.
— Лейте всё, что есть. Эритроцитарную массу тоже. Он потерял половину объёма.
Я активировал Сонар.
Мир вокруг изменился. Я видел сердце слабо светящееся, работающее на пределе. Видел сосуды тусклые, обескровленные. И видел его. Свищ.
Чёрная дыра в сияющей структуре аорты. Место, где энергия жизни утекала в никуда.
— Вижу, — сказал я вслух. — Дефект на задней стенке дуги аорты, переход в пищевод. Размер… сантиметра полтора-два. Края рваные, воспалённые.
— Можешь ушить? — Тарасов бросил на меня взгляд.
Я не ответил сразу.
Потому что ответ был — не знаю.
Добраться до свища было почти невозможно. Он располагался в самом неудобном месте — между дугой аорты и пищеводом, в узком пространстве, забитом воспалёнными тканями. Любая попытка выделить его грозила катастрофой. Ткани были рыхлыми, как мокрый картон, и рвались от малейшего прикосновения.
— Нужно выделить аорту, — я начал работать диссектором, осторожно раздвигая ткани. — Наложить зажим выше и ниже дефекта. Потом шить.
— Легко сказать, — буркнул Тарасов.
— Знаю.
Я работал медленно. Каждое движение занимало секунды, которых у нас не было. Ткани расползались под инструментами, кровоточили, мешали обзору. Зиновьева не успевала откачивать кровь — она прибывала быстрее.
— Двуногий, — голос Фырка раздался в моей голове. — Он слабеет.
— Знаю.
— Нет, ты не понимаешь. Он почти…
Монитор взвыл.
Длинный, протяжный звук. Прямая линия на экране. Асистолия.
— Остановка! — крикнул анестезиолог. — Асистолия! Адреналин?
— Адреналин в вену! — я бросил инструменты. — Массаж! Прямой массаж на сердце!
Я сунул руку в грудную клетку, нащупал сердце. Оно лежало в моей ладони. Тёплое, неподвижное, похожее на мокрую тряпку. Я начал сжимать ритмично, с силой, пытаясь заставить его работать.
Бесполезно.
Мышца была дряблой, пустой. Желудочки не наполнялись — крови просто не хватало. Я качал пустоту.
— Ещё адреналин!
— Ввёл!
— Атропин!
— Есть!
Ничего. Прямая линия на мониторе не дрогнула.
— Дефибриллятор! — я вытащил руку из груди. — Внутренний! Ложки!
Мне подали электроды для прямой дефибрилляции. Я приложил их к сердцу.
— Десять джоулей! Разряд!
Тело дёрнулось. На мониторе — рябь, потом снова прямая.
— Двадцать! Разряд!
Рябь. Прямая.
— Тридцать!
— Не поможет, — голос Тарасова был мрачным. — Слишком много крови потерял. Сердцу нечем работать.
Он был прав. Я знал, что он прав. Но я не мог остановиться.
— Ещё разряд!
— Илья…
— Разряд, я сказал!
Рябь. Прямая.
Вересов умирал. Прямо на моих глазах, под моими руками, несмотря на всё, что я делал. Умирал, как тысячи пациентов до него, которых не удалось спасти.
И тут она появилась.
Я не сразу понял, что происходит. Услышал какое-то движение за спиной, шорох, чей-то возглас. Потом Тарасов рявкнул:
— Куда лезешь⁈ Уйди от стола!
Я обернулся.
Ордынская.
Она стояла у операционного стола — маленькая, худенькая, с бледным лицом и широко раскрытыми глазами. Но что-то в ней изменилось. Что-то неуловимое, пугающее. Её взгляд был… пустым. Отрешённым. Как будто она смотрела не на нас, а сквозь нас, на что-то невидимое.