Военный хирург. Для него любая проблема — гвоздь, а он — молоток. Вскрыть, дренировать, ампутировать если надо. Действие вместо размышления. Результат вместо анализа.
Лесков… Лесков был Лесковым.
А остальные? Остальные метались между тремя лидерами, не зная, кого слушать. Коровин молчал в углу — старый лис, он что-то понял, но не спешил делиться. Ордынская строчила в планшете, выполняя приказы Зиновьевой. Другие стояли кучкой у стены, переглядываясь, перешёптываясь.
И Семён. Семён стоял у двери, прислонившись к косяку, и смотрел.
Не на раны. Не на аппаратуру. На пациентку.
— Подождите, Аркадий Платонович, — сказал я, не отрывая глаз от экрана. — Пусть доиграет.
— Что? — Журавлёв поднял бровь. — Вы не хотите его добить? Сейчас, пока он на вершине своего маленького триумфа?
— Нет.
— Но почему? Это же идеальный момент! Он там, — Журавлёв ткнул в экран, — воображает себя спасителем. А мы знаем правду. Можем войти, сказать ему… Вы представляете его лицо? Представляете, как он побледнеет?
— Представляю, — я кивнул. — Именно поэтому — нет.
Журавлёв нахмурился, не понимая.
Я поднялся с кресла и подошёл к углу, где сидел Грач.
Он не поднял головы при моём приближении. Продолжал жевать свой пирожок, продолжая что-то строчить в блокноте. Как будто меня не существовало.
— Ну что, аудитор? — я остановился рядом с его креслом, глядя сверху вниз. — Нашёл ошибки?
Грач откусил ещё кусок пирожка. Прожевал — медленно, тщательно, демонстративно. Проглотил. Вытер губы тыльной стороной ладони.
Только потом ответил.
— Ошибки?
Он поднял на меня глаза. В них было что-то странное. Не просто превосходство — хотя и оно тоже. Что-то похожее на… азарт?
— Я вижу катастрофу, Разумовский. Стадо баранов, которые пытаются решить уравнение со многими неизвестными методом случайного тыка.
Он кивнул в сторону экрана.
— Один кричит «иммунодефицит» и рисует схемы, которые никто не понимает. Другой рвётся резать всё, что видит. Третий играет в романтического героя и держит даму за ручку. А остальные стоят и смотрят, как три петуха дерутся за право первым нагадить на навозную кучу.
Он усмехнулся.
— Это не команда, Разумовский. Это цирк. С клоунами, акробатами и дрессированными собачками. Только вот пациентке от этого цирка — ни холодно, ни жарко.
— Ты видишь проблему, — я не спрашивал, констатировал. — Но видишь ли ты решение?
Грач помолчал. Его глаза, красные, воспалённые, с тёмными кругами под ними, смотрели на меня изучающе.
— Там, в палате, — сказал он наконец, — одиннадцать овец. И один волк. Только волк прикидывается овцой. И овцы его кормят с рук. Гладят по шёрстке. Жалеют.
Он вернулся к своему пирожку, давая понять, что разговор окончен.
Я молча отошёл и вернулся к своему креслу.
На экране Алина снова заплакала. Громче, надрывнее. Лесков склонился над ней, утешая, гладя по волосам. Зиновьева что-то требовательно говорила Ордынской. Тарасов спорил с каким-то участником — кажется, с Глебовым — о необходимости немедленной операции.
И Семён. Семён стоял в стороне, у двери, и смотрел.
Не на Зиновьеву. Не на Тарасова. Не на Лескова.
На пациентку.
На её руки. На расположение повязок. На то, как она лежит, как двигается, как плачет.
— Двуногий, — Фырк был заинтригован. — Твой хомяк что-то почуял. Смотри, как он смотрит. Как принюхивается.
— Вижу.
— Думаешь, догадается?
* * *
Прошло два часа.
Семён сидел на жёстком больничном стуле в углу палаты и смотрел, как рушатся надежды команды.
Результаты анализов пришли. Все, которые заказала Зиновьева. Курьер из лаборатории принёс толстую папку и положил на стол. Зиновьева схватила её, как утопающий хватает спасательный круг.
И утонула.
— Иммунограмма — норма, — она читала вслух, и с каждым словом её голос становился всё более растерянным. — CD4 — тысяча двести. CD8 — шестьсот. Соотношение — два к одному. Абсолютная норма. Никакого иммунодефицита.
Она перевернула страницу.
— Иммуноглобулины — норма. IgG, IgA, IgM — всё в пределах референсных значений. Комплемент — норма.
Ещё страница.
— ВИЧ — отрицательно. Сифилис — отрицательно. Гепатиты B и C — отрицательно. Диабет — нет, гликированный гемоглобин пять и два.
Она подняла глаза от бумаг. В них было что-то похожее на панику.
— Антинуклеарные антитела — не обнаружены. ANCA — оба варианта — отрицательно. Криоглобулины — отсутствуют. Ревматоидный фактор — норма. Антитела к двуспиральной ДНК — не обнаружены.
Тишина в палате стала физически ощутимой.
— Никакой волчанки, — голос Зиновьевой был глухим, как будто она говорила из-под воды. — Никакого васкулита. Никакого гранулематоза. Никакого аутоиммунного заболевания вообще.
Тарасов, который стоял рядом, скрестив руки на груди, хмыкнул.
— Я же говорил. Это не иммунология. Это инфекция. Нужно резать.
— Резать что? — Зиновьева повернулась к нему. — Если нет системной патологии, то откуда рецидивы? И эти множественные очаги? Почему раны не заживают при адекватной хирургической обработке?
— Потому что обработка была неадекватной! Эти… мясники… из других клиник — они недостаточно широко иссекали. Недостаточно глубоко дренировали. Нужно…
— Хватит! — Зиновьева ударила папкой по столу. — Хватит этого бреда про «резать глубже»! Это не решение, это… это…
— Это единственное, что работает при гнойной хирургии, дорогая коллега.
— Не называйте меня «дорогая»!
— А вы не называйте мои методы бредом!
Они стояли друг напротив друга, и воздух между ними, казалось, потрескивал от напряжения. Два лидера, два альфы, два человека, которые не умеют уступать.
Семён смотрел на них — и не слушал. Его мысли были далеко.
Бакпосев.
Результат бакпосева лежал на столе, среди других бумаг. Один листок, который никто не обсуждал. Который все как будто не заметили.
Семён заметил.
Он встал, подошёл к столу, взял листок. Прочитал ещё раз — медленно, внимательно, вдумываясь в каждое слово.
Кишечная палочка. Золотистый стафилококк. Энтерококк. И — почвенные бактерии.
Смесь, которая не возникает естественным путём. Смесь, которой не должно быть в закрытом абсцессе.
* * *
Журавлёв наконец устал злорадствовать — или просто исчерпал запас колкостей. Он сидел в кресле, листая ту же газету, которой хвастался час назад, и его лицо было скучающим.
Барон нервничал.
В углу раздался шорох.
Я обернулся. Грач что-то быстро писал в блокноте — размашисто, торопливо, почти яростно. Ручка летала по бумаге, оставляя резкие, угловатые буквы.
Потом он остановился. Перечитал написанное. Усмехнулся — коротко, удовлетворённо.
Вырвал листок из блокнота.
Небрежно смял его в руке — не в шарик, просто помял, чтобы было удобнее бросать.
И швырнул на стол перед бароном.
Штальберг вздрогнул от неожиданности. Посмотрел на смятый листок, на Грача, снова на листок.
— Что это? — его голос был растерянным.
Грач не ответил. Просто откинулся в кресле, скрестил руки на груди и уставился на экран с выражением человека, который знает что-то важное и наслаждается своим знанием.
Барон развернул листок. Прочитал. Нахмурился — глубоко, так, что между бровями пролегла вертикальная складка.
— Илья, — он протянул мне бумагу. — Я не понимаю.
Я взял листок.
Одно слово. Написанное крупными, угловатыми буквами. Подчёркнутое дважды жирными, резкими линиями.
«Актриса».
Я посмотрел на Грача. Он смотрел на меня — и в его воспалённых глазах было торжество человека, который решил загадку раньше всех.
— Илья, — барон подался вперёд. — Я не понимаю. Вы же говорили, что пациент реальный. А Грач пишет… — он запнулся, — «актриса»? Это что, снова испытание? Вы нас снова обманули?
Я покачал головой.
— Нет, барон. Пациент реальный.