Красавицы (Раздумье на открытии Grand Opéra) В смокинг вштопорен, побрит что надо. По гранд по опере гуляю грандом. Смотрю в антракте — красавка на красавице. Размяк характер — все мне нравится. Талии — кубки. Ногти — в глянце. Крашеные губки розой убиганятся. Ретушь — у глаза. Оттеняет синь его. Спины из газа цвета лососиньего. Упадая с высоты, пол метут шлейфы. От такой красоты сторонитесь, рефы. Повернет — в брильянтах уши. Пошеве́лится шаля — на грудинке ряд жемчужин обнажают шеншиля. Платье — пухом. Не дыши. Аж на старом на морже только фай да крепдешин, только облако жоржет. Брошки – блещут… на́ тебе! — с платья с полуголого. Эх, к такому платью бы да еще бы… голову. Сказка о Красной Шапочке
Жил был на свете кадет. В красную шапочку кадет был одет. Кроме этой шапочки, доставшейся кадету, ни черта в нем красного не было и нету. Услышит кадет – революция где-то, шапочка сейчас же на голове кадета. Жили припеваючи за кадетом кадет, и отец кадета, и кадетов дед. Поднялся однажды пребольшущий ветер, в клочья шапчонку изорвал на кадете. И остался он черный. А видевшие это волки революции сцапали кадета. Известно, какая у волков диета. Вместе с манжетами сожрали кадета. Когда будете делать политику, дети, не забудьте сказочку об этом кадете. Кино и вино Сказал философ из Совкино: «Родные сестры — кино и вино. Хотя иным приятней вино, но в случае в том и в ином — я должен иметь доход от кино не меньше торговца вином». Не знаю, кто и что виной (история эта — длинна), но фильмы уже догоняют вино и даже вреднее вина. И скоро будет всякого от них тошнить одинаково. Гимн обеду Слава вам, идущие обедать миллионы! И уже успевшие наесться тысячи! Выдумавшие каши, бифштексы, бульоны и тысячи блюдищ всяческой пищи. Если ударами ядр тысячи Реймсов разбить удалось бы — по-прежнему будут ножки у пулярд, и дышать по-прежнему будет ростбиф! Желудок в панаме! Тебя ль заразят величием смерти для новой эры?! Желудку ничем болеть нельзя, кроме аппендицита и холеры! Пусть в сале совсем потонут зрачки — все равно их зря отец твой выделал; на слепую кишку хоть надень очки, кишка все равно ничего б не видела. Ты так не хуже! Наоборот, если б рот один, без глаз, без затылка — сразу могла б поместиться в рот целая фаршированная тыква. Лежи спокойно, безглазый, безухий, с куском пирога в руке, а дети твои у тебя на брюхе будут играть в крокет. Спи, не тревожась картиной крови и тем, что пожаром мир опоясан, — молоком богаты силы коровьи, и безмерно богатство бычьего мяса. Если взрежется последняя шея бычья и злак последний с камня серого, ты, верный раб твоего обычая, из звезд сфабрикуешь консервы. А если умрешь от котлет и бульонов, на памятнике прикажем высечь: «Из стольких-то и стольких-то котлет миллионов — твоих четыреста тысяч». Гимн ученому
Народонаселение всей империи — люди, птицы, сороконожки, ощетинив щетину, выперев перья, с отчаянным любопытством висят на окошке. И солнце интересуется, и апрель еще, даже заинтересовало трубочиста черного удивительное, необыкновенное зрелище — фигура знаменитого ученого. Смотрят: и ни одного человеческого качества. Не человек, а двуногое бессилие, с головой, откусанной начисто трактатом «О бородавках в Бразилии». Вгрызлись в букву едящие глаза, — ах, как букву жалко! Так, должно быть, жевал вымирающий ихтиозавр случайно попавшую в челюсти фиалку. Искривился позвоночник, как оглоблей ударенный, но ученому ли думать о пустяковом изъяне? Он знает отлично написанное у Дарвина, что мы – лишь потомки обезьяньи. Просочится солнце в крохотную щелку, как маленькая гноящаяся ранка, и спрячется на пыльную полку, где громоздится на банке банка. Сердце девушки, вываренное в иоде. Окаменелый обломок позапрошлого лета. И еще на булавке что-то вроде засушенного хвоста небольшой кометы. Сидит все ночи. Солнце из-за домишки опять осклабилось на людские безобразия, и внизу по тротуарам опять приготовишки деятельно ходят в гимназии. Проходят красноухие, а ему не нудно, что растет человек глуп и покорен; ведь зато он может ежесекундно извлекать квадратный корень. |