Со своей стороны Прохор все делал для того, чтобы ввести врага в заблуждение. После гибели двух бойцов рабочего отряда, Азовкина и Колосова, оказалось у него в запасе оружие, и он сейчас же поставил ручной пулемет на одну сторону, автомат — на другую, винтовку — на третью, а гранаты разложил по кругу. И когда фашисты всем воинством шли на приступ со стороны литейной канавы, он сейчас же ложился за пулемет или, по мере нарастания опасности, хладнокровно, почти не глядя, заученным хватким движением брался за гранату; когда же фашисты норовили подкрасться к печи поодиночке, он пускал в дело то винтовку, то автомат.
Но один остался Прохор Жарков, один! К тому же шальная пуля прострелила ему левую руку, и пришлось теперь зубами срывать предохранительную чеку с гранат. На убыль шли и патроны. А во рту уже несколько дней ни крошки хлеба, ни глотка воды — там одна горькая, сухая пыль. Да еще на беду ярится мороз, насквозь прокалывает кончики пальцев, норовит их намертво приморозить к ружейному затвору…
Смерть давно уже выжидающе ходила вокруг да около Прохора, и он успел привыкнуть к ней, а привыкнув, просто не замечать ее. Но умереть здесь, на родимой печи, где прежде, в старые добрые мирные времена, он ощущал свою неуемно-молодую силу и ловкость, казалось ему, рабочему человеку в душе и солдату лишь по жестокой необходимости, неслыханно оскорбительным делом. Одна мысль, что родной мартен может стать могилой для него, Прохора Жаркова, вызывала протест всего израненного, продымленного порохом человеческого существа и, главное, распаляла желание выжить на зло всем смертям…
II
Несколько дней кряду не спал Прохор, усох лицом и телом, дико озирался сухими, без блеска, глазами. Казалось, вся его физическая и духовная сила теперь сосредоточилась в этих бдительно-бездремных глазах, ибо сомкнись веки хотя бы на минуту — и прощай жизнь!
Однажды Прохор уловил крики «ура», то влетавшие в скособоченные цеховые ворота со стороны Волги, то безнадежно глохнувшие в сплошном грохоте и треске пальбы. Похоже было, что около цеха, где-нибудь под Шлаковой горой, высадились наши свежие части.
Тем острее ощущал Прохор Жарков свою отъединенность от наступающих бойцов. Его уже злило, что фрицы не идут на приступ мартена: ведь тогда можно было бы хоть часть вражеских сил отвлечь на себя! Однако в конце концов Прохор рассудил: «Коли немцы больше не наведываются, так надо их силком приманивать». И он принимался швырять гранаты в дымно-морозную мглу цеха. Он даже свою нижнюю окровавленную рубаху вывесил наподобие флага на стальной балке печного свода — опять же для «приманки»…
Все было напрасно! Противник сосредоточил всю огневую мощь на цеховых воротах и правее от них — на исковерканном прокатном стане, а на мартен вовсе не обращал внимания. И Прохору оставалось только вздыхать мечтательно: «Эх, кабы Колосов и Азовкин живы были! Тогда мы сделали бы вылазку! Саданули бы гадам прямо в бок, а не то и в спину!»
Однажды утром или вечером (сутки для Прохора давно слились в один нескончаемый день) услышал он, растревоженный, чихание сквозь разбитую решетку насадки, а затем — ругань на чистейшем русском языке, после которой сразу же успокоился: ведь свой свояка чует издалека. Больше того, Прохор наклонился над пыльной, тепловатой ямой и с готовностью гостеприимного хозяина протянул приклад винтовки. Когда же в приклад вцепились чьи-то клещеватые пальцы, он потянул его на себя и вскоре увидел белую от известковой пыли красноармейскую каску и блеснувшие из-под нее дремуче-темные глаза.
— Кто таков? — спросили эти глаза, кажется, прежде голоса — хрипловатого и резкого.
— Ну, Жарков, — ответил Прохор с настороженной прищуркой. — А кто сами-то будете?
— Младший лейтенант Коротеев, командир штурмовой группы.
— Где же ваша группа?
— Там, в насадке.
— Понятно, — кивнул Прохор. — Мера предосторожности.
— Штурмовым группам без этого нельзя, — строго заметил младший лейтенант Коротеев. — К штурму надо готовиться тщательно. Значит, изучай объект атаки заранее и разрабатывай план операции детально. Такая наша установка.
— Подходящая установка! — одобрил Прохор, сам любивший, по старой бригадирской привычке, неторопливость и обстоятельность во всяком новом деле. — А сейчас разрешите, товарищ младший лейтенант, показать вам, где огневые точки противника, в каких местах плотнее он окопался.
Прохор стал подводить Коротеева к амбразурам и объяснять местоположение фашистов вокруг печи № 12; но устные объяснения явно не удовлетворили командира штурмовой группы, он сказал:
— Вы, боец Жарков, спускайтесь в насадку и отдыхайте. А я тут, знаете, понаблюдаю часок-другой, пока не засеку огневую точку врага.
— Слушаюсь, товарищ младший лейтенант, — отозвался Прохор. — Только есть у меня к вам одна просьба.
— Выкладывайте ее, да побыстрее!
— Поскольку я солдат в некотором роде беспризорный и к рабочему отряду прибился на время, то возьмите меня в штурмовую группу.
— Хорошо, я подумаю, товарищ Жарков. А сейчас идите и подкрепитесь… Да скажите, чтоб вам рану на руке спиртом обмыли и перевязку сделали.
— Слушаюсь, товарищ командир. Однако не откажите еще в одной просьбе.
— Ну что там еще?
— Дозвольте мне ту распроклятую рану изнутри обмыть… Так сказать, через горло.
— Разрешаю, боец Жарков. А вообще-то думаю, что вы на большее можете рассчитывать. К примеру, на боевой орден.
— Нет, вы уж сначала дайте принять шкалик заместо лекарства. Потому как я без него и до ордена могу не дожить.
Коротеев рассмеялся и поощряюще подтолкнул Прохора к отверстию насадки, откуда уже сквозило не только печным, но и человеческим теплом.
III
Прохор не мог в точности определить, сколько скопилось в просторной насадке бойцов — около десятка или поболе того, потому что сразу же, как только он сполз вниз, по глазам хлестнул напористый свет карманного фонаря.
— Да будет вам! — добродушно проворчал Прохор, заслоняясь выставленным локтем здоровой правой руки. — Лучше бы вы, братцы, хлебом-солью приветили разнесчастного окруженца-блокадника, а также, согласно приказу вашего командира, проспиртовали меня малость изнутри… для скорейшего заживления раны.
Фонарик дрогнул и уже твердо уставился своим лучистым зрачком на зеленую флягу, которую медленно, не без торжественной почтительности протягивали чьи-то белым-белые, молодые и, казалось, вовсе не солдатские руки. Однако Прохор без всяких церемоний подхватил ее, пригубил.
— Сразу всю не глуши натощак: ослабнешь, — степенно посоветовал чей-то надтреснутый и жужжащий подобно ветру в щели басовитый голос из самого дальнего угла насадки, и сейчас же оттуда на свет выставился кусок шпига, наколотый на острие кинжала: дескать, вот тебе и закуска!
Так как левая раненая рука плохо слушалась, а правая любовно сжимала флягу, Прохор прямо зубами снял с кинжального острия лоснящийся шпиг и принялся обсасывать его. Но тут вдруг все расщедрились: кто протягивал хлебный ломоть, кто луковицу, кто плитку шоколада… И пришлось Прохору, чтобы только не обидеть добрых людей, прилежно, до ломоты в скулах, жевать все подряд и лишь изредка, да и то с виновато-совестливым видом, отхлебывать из фляги-душеспасительницы хотя и разбавленный изрядно, а все-таки еще отменно забористый и сокрушительный, особенно для ослабевшего тела, солдатский спирт.
Наконец насытился он, захмелел — и молвил:
— Будет, братцы! Враз я отъелся за целую неделю, не то и за две… Благодарствую за хлеб-соль!
Тут взвился молодой тенорок, рассыпался трелью в душной насадке:
— Да неужто ты, дядя, две недели один супротив фашистов сражался?
— Может, и две, — с трудом шевельнул Прохор отяжелевшим языком. — Уж и не упомню, сколько дней прошло… Все-то они, как сажа, на один похожи.
— Да ты рассказал бы, дядя, как геройствовал! — не умолкал и, казалось, все выше взвивался молодой тенорок.