— Даже раньше. Ты с обеда кран посылай да колец вези. До конца недели еще колодец задвинем. В понедельник я в отпуск, сам знаешь…
Дождавшись, когда сбежит вода, Карташов взял свою персональную, с изогнутым черемуховым чернем лопату и, сноровисто подрезая слои липучей тяжелой глины, укладывал вдоль трубы блестящие веские лепешки.
— Песок! — вычистив под трубу узкую длинную площадку, крикнул он и отошел в сторону. Полымов с Колесниковым стали швырять лопатами песок.
— Значит, в пятницу, Миша, праздник — получка да отпускные, — говорил сверху Соломин.
— У него завсегда праздник, — сказал подошедший от экскаватора дядя Леша и сел отдышаться. — Круглый год. Сколько денег принесет, когда придет, кого приведет — все ладно.
— Да, да, праздник, — передразнил его Карташов, — переселение порток с вешалки на гвоздок.
По графику, вывешенному в вагончике, отпуск ему полагался летом, но в апреле завернул он с аванса в бар и влип там в заваруху. В контору потом пришла бумага, по которой отпуск ему передвинули на осень. Так-то разницы нет, когда отпуск гулять, ему не к Черному морю ехать, но погано, что наказали тебя вроде, как котенка, носом ткнули. И за что? Никто и разобраться не подумал. Хотел тогда он уволиться и уж отгулять не один отпуск, а все лето. Юра отговорил. Молодой Юра, кое-чего не понимает, а поговорить по-хорошему, по душам может. А в другой раз человеку, может, больше ничего и не надо.
— Миша, лопату-то свою кому оставишь на сохранение? — подшучивал Соломин. — Сломают ее без тебя, все труды твои пропадут, черенок ведь выбирал, обстругивал.
— Тебе. Поставишь в углу в вагончике, как знамя в конторе, — Карташов быстро разровнял песок. — Давайте трубу. И, Женька, сюда.
А неподалеку от него, раскачиваясь в воздухе, брякая цепями, с грохотом провалился в тесное пространство траншеи стальной ковш драглайна. Тяжко рухнув на дно, он волочился вдоль траншеи, слегка вздрагивая, и наполнялся заворачивавшимся в него разламывавшимся пластом жирно поблескивающей глины.
5
Кто спорит, жить не думая — проще, но как быть, если мысли, до поры до времени заботливо отгоняемые, вдруг являются, напирают и не отвертеться от них, не убежать. Накатывала такая тоска — хоть вой, хоть плачь. Выть он не умел, а плакать разучился. Кошка в такие дни уходила из дому. Видно, тоже что-то чувствует. И у нее, видно, душа есть, так что говорить о человеке. Было ясно одно: жизнь его, которую все считают свободной, завидуют ей, да и сам он, подвыпивши, не прочь побахвалиться ею, на самом деле проклятая собачья жизнь.
Лежа ничком на диване, Карташов пошарил рукой по стулу, нащупал и смял пустую папиросную пачку.
Вчера он поставил мужикам с отпускных, разошлись поздно, и сегодня болела голова. Женька и ночевал тут, недавно ушел.
Добрести до кухни, может, осталось чего?
Вчерашнее вспоминалось обрывками. Вроде песни пели, спорили о чем-то. Полымов опять затянул волынку о том, как ездил в колонию к сыну, плакал, ругал вино: все оно, подлое, виновато. А ему надоело его слушать, он и сказал, что вино тут не при чем. Что-то он еще сказал, потому что Полымов захрюкал, полез драться. Хотел он его отоварить — не у себя дома, не возникай, да что-то отвлекло его.
Карташов нехотя поднялся с дивана, побрел на кухню. На кухне был мерзостный беспорядок вчерашней попойки: грязь, плевки, куски хлеба, растоптанные окурки. Ничего нет, все выпито до капли. Окурки в пепельнице залиты томатным соусом из консервов. О, вот так находка! За банкой консервов он обнаружил стопку водки. Он взял ее двумя пальцами, сморщившись, стараясь не нюхать, выпил и, прихватив черствую корочку хлеба, возвратился на диван.
Тоскливое, как пишут в газетах, угнетающее психику похмелье исчезало. Воспоминания оживились, стали ясней. Однако теперь курить захотелось по-настоящему. Он поставил чайник, чтобы, вернувшись, помыть посуду, и вышел на улицу.
У магазина разгружалась машина с пивом. Карташов помог грузчикам перетаскать ящики в магазин, купил в штучном отделе двадцать пачек «Беломора», семь бутылок пива и, предвкушая близкое наслаждение, выбирал горстью с прибитого к прилавку блюдечка сдачу. Не дошурупил он взять сетку, папиросы и бутылки в охапке нести будет неловко.
Сзади почудился знакомый голос. Карташов взглянул в зеркальную стену за спиной продавца: в молочном отделе две девочки покупали молоко, у кассы, спиной к нему, стояла женщина в черном пальто. Женщина отошла от кассы, и что-то показалось ему знакомым в ней. Он подковырнул ногтем последнюю монетку, обернулся и увидел красные сапоги. Это была она, Лизка, Конечно, та же ее легкая и бодрая походка.
Усмехнувшись, Карташов собрал в охапку папиросы и бутылки. Она шла к двери, даже не подозревая, что он смотрит на нее. Когда она проходила мимо, Карташов фыркнул, и она взглянула на него. Взглянула, переложила сумку из руки в руку и спокойно прошла мимо. Не узнала? Но в тамбуре она опять взглянула на него, и Карташов понял, что она узнала и смотрит, смотрит ли он.
А-а, вот что отвлекло его вчера от ссоры с Полымовым! В пьяном чаду ему вспомнилась она. Вспомнилась и тут же забылась, но ему уже было наплевать на Полымова: мели, чего хочешь.
— Ну, так здравствуй! — сказал он, похохатывая. Ему стало отчего-то очень смешно и радостно.
— Здравствуй, здравствуй. — Она улыбнулась краешками губ.
— Конфеток брала? — Он пропустил ее в дверях. Вдруг одна бутылка медленно поползла вниз. Чем сильней он прижимал ее, тем скорей скользила она.
— Брала. — Она взглянула на него коротко, как будто боялась посмотреть долго, и рассмеялась, увидев, как он скособочился, воюя с бутылкой.
— Пойдем ко мне чай пить, — используя благоприятный момент, предложил Карташов.
— Еще чего не придумаешь?
— А чего, — не терялся Карташов, — у меня индийский, со слоном, заварочка будь-будь, как заварганишь — что твой суп, ложка стоит.
А чайник-то дома ведь на самом деле поставлен! Он и забыл о нем.
— Слушай, — торопливо, как будто опасаясь, что она не поверит ему, заговорил он. — Постой минутку, я добегу чайник выключу. Я близко, рядышком живу. Вон дом-то мой через дорогу, с верандой на втором этаже.
Карташов влетел домой — кошка пулей шмыгнула с сундука, — первым делом уставил бутылки в сетку, скинул пиджак, вытащил из шкафа и надел шерстяной выходной свитер. И, просовывая голову в его мохнатое, теплое, щекочущее нутро, Карташов с непонятной, распирающей грудь радостью думал: «Добро, добро!»
Он пробежал на кухню, выключил газ и, выскочив на крыльцо, спешно запирал замок.
Справа послышался резкий неравномерный звук побрякивающего ведра и шаркающие шаги. Так, всей подошвой, шаркал Аркаша, глухонемой старикан, сосед Карташова по двору. Лет ему было много, говорили, что в молодости он служил дворником у купца, которому в прежнее время принадлежали этот и еще два дома. Карташов жил здесь восьмой год и раньше никогда не замечал Аркашу: мало ли какие старики бродят. Но однажды зимой Карташов шел из бани. Морозило крепко. Впереди него сгорбленный старикашка нес ведро воды. Его так шатало, так вело в сторону ведра, что, казалось, вот сейчас ведро перегнетет его, и он брякнется на тротуар и весь обольется. «Так ведь это, наверно, и есть тот самый немой, о котором вечор говорила ему Галя, соседка сверху, когда он заходил к ней починять утюг». Вода переплескивалась через край ведра, мочила брюки старика. Карташов догнал его.
С того раза он помогал старику. При случае поднесет воды, а зимой — сарайка Аркаши была далеко — в выходной день навозит на санях к крыльцу Аркаши на неделю дров и занесет их ему на второй этаж.
Однако сегодня Аркаша отправился по воду явно не вовремя: Лизка-то куда успеет уйти! Но как сделаешь вид, что не заметил его, если он стоит у тебя за спиной и мычит беззубым старым ртом.
— Давай, — с напускной суровостью сказал Карташов, выхватывая из скрюченных пальцев немого прохладную дужку ведра.