— Говорил.
— Ну и чего?
— Ничего — «чего». Порядок для всех один: не выдавать больничный, раз от тебя вином пахнет.
— Так разобрались бы.
— Тут не суд — разбираться. — И Костя Воробьев, сначала переложив правую руку, повернулся всем телом, отворачиваясь к стене.
— А суд-то будет? — продолжал расспрашивать дотошный сосед по палате.
— Не будет.
— Почему?
— Не будет, и все.
— Чего, не поймали их, что ли, или это их родственники вчера приходили, шептали тебе чего-то. Целую сетку мандаринов принесли, где и достали. А парень-то маленький приходил, мандарины унес — пацан твой?
— Отстань ты от него, видишь, человек отдохнуть хочет, — вступился грубоватый Панасюк, одноногий инвалид, который не курил в палате, а всегда пристегивал свой скрипящий протез и выходил в коридор. — Пристанешь, как репей к собачьему хвосту.
— Вот и на суде так, — засмеялся в своем углу Юра Красильников, бывший футболист, которому позавчера сделали операцию на ахиллесовом сухожилии, — начнут обо всем расспрашивать, и суда не захочешь.
— А ты был на суде? Кого судили-то? — повернулся к нему Сутугин, сухощавый, с костлявой, коротко остриженной головой мужичок, который донимал всех расспросами и разговорами.
— Был, был, — усмехаясь, сказал Юра, приподнялся с койки и на костылях заковылял к двери.
— Так подожди, покуришь потом-то, — вдогонку бросил Сутугин.
— В другой раз. — Красильников притворил за собой дверь, которая закрывалась долго, с мучительно-продолжительным, надсадным каким-то скрипом.
В палате наступила тишина.
Костя закрыл глаза. Послышалась тихая музыка. Это, должно быть, Гоша, семнадцатилетний парень с переломленным позвоночником, включил транзистор, стоящий у его подушки. Музыка была ровная и, главное, тихая, светлая даже как будто.
…Он ходил с женой, сыном и маленькой дочкой к сестре на день рождения. Выпил он там, конечно, но выпил немного, обратно шел и дочку нес, а если б он был пьян, жена бы не дала дочку. Ребенку годик всего, запнись с ним, тут бог знает что будет. Сделаешь девку уродом на всю жизнь. А девка хорошая — маленькая, толстенькая, лепешка с творогом, одно слово. У пристани он завернул в магазин за куревом. Жена взяла Дашу и пошла вперед, не стала дожидаться: минута купить сигарет, догонишь. Он за минуту и купил, но жена ушла далековато, почти к концу набережной. Народу на набережной было много, в летний вечер на набережной и просто так постоять хорошо. Зачем жена взяла дочку, была бы она с ним, ничего бы не случилось. У схода с набережной на тротуар, тут как раз и выход из плавучего ресторана, облокотившись на перила, стояли они — трое молодых парней, тоже подвыпивших. В джинсах, которые обтягивали их тугие, крепкие ляжки. А впереди него шли две девочки, лет по пятнадцати, восьмиклассницы, наверно, ведь в эту пору у них выпускные вечера. Они одеты были в беленькие платьица, и с бантами, и были они такие легонькие, молодые, одним словом. Ну и он, конечно, посмотрел на них. А чего ж такого, посмотрел, и все. Вместе с ними шел парень, одноклассник, наверно, в белой рубашке, в брючках отглаженных, а сам тоже молоденький, худенький, как стручок. Мальчишка. И который-то из тех троих девочку одну за руку схватил. Она вырвалась.
— Да брось ты, дура, — сказал один из них, и все втроем заржали.
Мальчик обернулся и посмотрел на них.
— Ну чего, чего, — сказали ему совсем другим голосом.
Мальчик еще раз оглянулся. Ну как же, ведь это подружки, может, его.
— Иди, сопля, иди сюда, — позвал один из них. И мальчик, конечно, не подошел. Ну что ему было делать тут, с этими тремя откормленными мордами. Здоровые падлы! И пошел мальчик, чуть приотстав от одноклассниц. Что кипело сейчас в его груди, в его молодом, пятнадцатилетием, оплеванном сердчишке? А что девчонки-то подумали о нем: не заступился, даже слова не сказал в ответ.
А твое-то какое дело, иди ты, иди стороной, ведь не тебе сказали. Через неделю и мальчишка этот, и подружки его, может быть, и помнить не будут об этом. Но зачем эти скоты трогают их. Ведь видят, что дети идут, и надо хапнуть. Хватали бы тех, которые из ресторана выходят.
— Чего пристаете? Делать нечего? — сказал он, подойдя к ним…
Гоша, видно, перевел на другую волну, и музыка пошла быстрая, с неожиданными поворотами, скачками мелодии. Одним словом, современная музыка.
— А как случилось-то с тобой? — спросил опять Сутугин.
— Очень просто, — отозвался Костя, — случилось, и все.
— Да ведь интересно.
— Это в кино интересно, а тут ничего интересного нет. И вообще, затыкай, — надоело.
Жена говорила, он только на третьи сутки в сознание пришел.
А девочки и парень ушли, и знать ничего не знают. Ну и ладно, не надо им и знать.
В КОНЦЕ СМЕНЫ
В цехе, время от времени заглушая собой все, ревели вибростолы, бросая трепетные отсветы на стены, трещала электросварка, лязгая по троллеям, перемещались мостовые краны. Работающие механизмы, голоса людей сливались в несмолкаемый гул. Но к четырем часам дня все больше звуков выпадало из этого гула. В арматурном цехе смолкло оглушительное щелканье сварочных аппаратов, во втором пролете остановился кран. Скоро конец смены.
Столбов нагружал эсэлками[1] последнюю «телегу» — так называли в цехе шестиметровую тележку, на которой стеновые панели и лестничные марши вывозили на площадку готовой продукции. Столбов спешил. Он уже сдал три «телеги», но бригадир утром еще, когда они вместе ехали в автобусе, попросил постараться сдать эсэлки. Кассеты эсэлками до отказа забиты, из пропарочных камер панели некуда ставить. И если хоть один день эсэлки не залить, не будет плана. Значит, бригаде премии не видать.
«Премия, премия, — брюзжал про себя Столбов. — За день набегаешься, как лыска, никакой премии не захочешь. С утра до обеда марши залей, да из камер панели принимай. Уж после обеда сдавать все начнешь. И не дай бог, какая панель не в порядке, тебе же и ремонтировать. Вчера забыли закладные на эсэлку поставить, сегодня — Столбов бери лом в руки. А бетон-то долбить несладко. Да скорей, скорей: начальство увидит, опять бригаде премии не видать. Брак. Скорей бы хоть Валька с больничного выходил, придавило ему ногу формой, теперь отдувайся за двоих».
— Майнай, Валя! — крикнул Столбов крановщице, лишь только эсэлка мягко дотронулась до наклонной стенки «телеги», обитой толстыми полосами резины. Вверху, на кране, раздался щелчок, с легким шумом стравились тросы, эсэлка грузно опустилась на «телегу», а потом, точно вздохнув, тяжело прилегла на свое место.
«Сдал бы сегодня и четыре «телеги», — думал Столбов, — кабы машина за мусором не пришла. Все по средам ездит, а тут во вторник принесло. Так и рассчитывал: эту «телегу» сдам и помогу ребятам уборку делать. А тут он и приехал, приперся. Теперь только успевай поворачиваться. И без того весь день в поту».
Столбов понимал, что в бригаде на нем ездят, но по своему характеру ни отказаться, ни возражать не мог. Что ж делать, работать-то надо.
— Валя, давай вот эту, — крикнул Столбов, торопливо подойдя к кассетам, и хлопнул ладонью по одной из эсэлок.
— Пошел! — скомандовал он, зацепив плиту, и она, покачиваясь, как живая, поплыла в широком пространстве пролета.
От воспоминаний о шофере, о его папироске, бессовестно прыгавшей во рту, от заботы об эсэлках и от усталости настроение у Столбова, еще недавно бодрое и почти веселое, испортилось совсем.
«Ничего, недолго, — утешал он себя, тупо глядя вперед. — Немного осталось. Эту поставлю, еще две, и Капу можно звать».
Капа была мастером ОТК.
«Да, а с той-то эсэлкой как быть? — озабоченно подумал он. — С отремонтированной-то? Отремонтировал второпях, засунул в кассету, а раствора на ней насохло — страх! И в кассете-то раствор никак не счистить, скребок не лезет. Чуток пропихнешь, поскребешь, а дальше не пускает. Такую, может, поставить? Да что из того, что грязная? В растворе, не в чем-нибудь. Некогда, некогда очищать. На стройке очистят, у них времени побольше нашего, никто не торопит. Поставлю такую».