Супруг, с-упруг, упруг, эластичен, как лента, как резинка. Натяни, отпусти — отскочит обратно. Всегда ненавидела это слово, никогда им не пользовалась.
Сажусь на автобус до хостела. Там, в неопрятной, украшенной искусственными цветами гостиной — стойка регистрации тоже здесь — менеджер смотрит телевизор. Существуя публично, он выглядит как часть перформанса за бархатной лентой, и там никому нельзя сидеть, кроме него. Моя комната еще не готова, я оставляю вещи и иду гулять.
Гуляя по улицам, по которым я гуляла с мужчиной, бывшим моим мужем, по которым не пройду с тобой, я не до конца понимаю, в каком часовом поясе нахожусь. Чувствую себя прозрачной — призраком, без конца повторяющим одно и то же действие, я помню его по прошлой жизни, но в этой оно утратило смысл. Обычный, обычай, обитать. Действие, повторение, призрак; я знаю, что они делают, до мельчайших подробностей, но для чего они — зачем нужны призраки?
…для того, чтобы стать тем, кто я есмь, мне надлежит прекратить свое бытие{25}.
Андре Бретон. Надя.
Не знаю, есть ли призраки в Риме. Они есть в Лондоне, но не в Париже, а в Лондоне их меньше, чем в остальной Англии. Призраки — особенность деревни. Призраки — это история, требующая простора. Чтобы горожане могли определять время, в городах есть памятники и руины. Возможно, городам не нужны призраки.
Скажи, кого ты преследуешь, и я скажу, кто ты: однажды мы с тобой гуляли по старому городу. Это был не Рим, и хотя ты сам пригласил меня на прогулку, ты вел себя так, словно мечтал от меня отделаться, но я шла за тобой, словно тень, еще не зная, что ты уже начал от меня уходить. В тот раз ты сказал, что меня как будто что-то преследует. Но что? Ты не стал объяснять, и поскольку в том, как ты это сказал, было что-то, к чему я не была готова, я не стала расспрашивать. Я решила, так будет лучше. Любовь всегда сталкивается с призраками: пока смерть не разлучит нас, произносит муж; а смерть придет, я верю, и оттуда тебя любить еще сильнее буду[36], говорит влюбленная, и я никак не пойму, имеет ли она в виду свою смерть или смерть возлюбленного.
Призраки по-французски — revenants/возвращающиеся. Теперь, когда я вернулась в Рим, меня ничего не преследует, я сама преследовательница, застрявшая где-то между прошлым и несбывшимся. Улицы под углом в двадцать, тридцать градусов, но и камни мостовой, и подоконники выровнены. Тем, кто смотрит из окна, как я взбираюсь по улице, может показаться, будто я поднимаюсь из подвала (как в той пантомиме, когда человек за окном приседает, а затем выпрямляется, словно идет вверх по лестнице, ступень за ступенью). Я долго была мертвой, но вот вернулась и могу в подробностях поведать о том, каково это — быть под землей.
Но вот же Пантеон — опять! С трудом понимаю как, но я снова здесь — иду по той же виколе, как в тот раз, когда я была здесь несколько лет назад, замужняя. Хотела ли я прийти сюда, сама того не зная? Вот та лавка, где мы купили бискотти! Даже кофейня на углу Пьяцца делла Ротонда пережила мой брак. Это торжество камней воодушевляет. Полдень накаляется. Кафе жмутся к краям площади, где испаряются лужицы тени. Захожу в Пантеон просто потому, что заходила сюда в прошлый раз.
В Риме два купола, один языческий, один христианский, и их постоянно сопоставляют друг с другом. Два взаимоисключающих образа жизни, они настолько же далеки друг от друга, как «холост» и «в браке»: выбор невелик. Купол собора Святого Петра, построенный с оглядкой на языческий Пантеон, должен был выйти больше, лучше, но спустя поколения неудач пригласили Микеланджело, чтобы тот переделал план. Поколения. Что ж, Рим не был построен за день. Даже сейчас, колеблясь между классицизмом и барокко, купол собора Святого Петра овальный, не идеально сферический. Спроектированный таким образом, что ему требовалось меньше опор, чем Пантеону, купол должен был выглядеть легче, но он так и не смог стать самонесущей конструкцией. Яйцо треснуло, и теперь его сковывают цепи. Ничто не удерживает купол Пантеона: он возведен вокруг круглого отверстия, дыры в центре потолка, берущей на себя тяжесть стен.
В античном портике Пантеона, однако, изящества столько же, сколько в застекленной пристройке к коттеджу — в этом что-то есть? Есть. «Храм всех богов» — римская диковина, не претерпевшая конструктивных изменений, но вычищенная изнутри от старых богов, их позолоченные статуи сведены с крыши. Прямоугольный алтарь примиряет округлость языческого храма с христианским, отчего тот не кажется ни тем, ни другим. Сегодня пантеоном называют место погребения селебов, как например, храм в Париже, который зовут «Отелем высоких мужчин», и в этом его назначение; правители объединенной Италии, забытые по углам, — ненадежная христианская печать на их светском триумфе.
Hôtel des Grands Hommes, он же Пантеон, Париж
Древние римляне не верили в богов, разве что когда те могли принести им победу в войне, или секс, или еду. Они знали, за что отвечают их боги, вплоть до богов дверных ручек или оконных рам. Трудно поверить, что римляне не поклонялись окулюсу, оку в потолке, его пустоте, его капризному взору, тому, как оно видит и как видится сквозь, как оно проливает смутный свет. Оно похоже на бога. Оно выглядит таким простым и правдивым, что художники по всему Риму впустили ложные окулюсы в закрытые купола католических церквей. Они всегда писали небо синим, порой со взбитыми облаками, а из окулюса Пантеона нисходит белый свет, одинаково устрашающий и прекрасный, и он, часто тусклый и равнодушный, отвечает тебе вопросом и иногда впускает дождь или, в очень редких случаях, снег.
Но возможно ли предположить, что, имея Бога, ты к нему не прибегнешь?{26}
Райнер Мария Рильке. Записки Мальте Лауридса Бригге.
Из-за того ли, что я вижу нечто, похожее на бога (или потому что оно видит меня), мне хочется молиться. Не потому что хочу верить — или вообще чего-то хочу. В школе меня научили повторять формулу, но так и не рассказали, для чего нужна молитва, а я не сумела сформулировать вопрос. Легкомысленные желания, словно загаданные под торт со свечами, казались чем-то непочтительным — обращением к неизвестным третьим лицам, благочестивой фальшивкой, и у меня так и не возникло дел, столь безотлагательных, чтобы прямой запрос стал не просто заполнением эфира. Однажды в школе нас повели на службу в настоящую церковь, мне было четырнадцать. Я надела черный свитер, черную юбку — на мой взгляд, неброские, — красную фетровую шляпу, красные кружевные перчатки без пальцев и колготки; такой костюм я посчитала не менее парадным, чем те, что я видела на службах по телику — единственном месте, помимо школы, где я наблюдала людей за молитвой. Я не думала, что выгляжу странно, скорее, что остальные прихожане не предприняли усилия, подобающего случаю. Тогда-то я и поняла, что такое молитва — что-то вроде перформанса.
Молитва — еще один способ говорить с тем, кого нет рядом, и это чем-то роднит ее с любовным письмом, чем-то — с актом письма, и в два последних, в отличие от первого, я верю. Конечно, мне нет необходимости молиться, если я пишу, и я бы не испытывала потребности писать, если бы молилась. Здесь, в Пантеоне, покинутом старыми богами, так и не заселенным новыми, под оком в потолке, где некуда присесть, не как в английской церкви, молитва — единственное место, где слова кажутся избыточными. Без слов не обойтись — Отче наш или еще что, — но можно не пытаться сказать ими что-то новое. Мне всё равно осточертел звук собственного голоса, с которым я путешествую, стараясь избегать других голосов, — того, что знает слишком много и выбирает длинные слова, или того, что говорит короткими, но длинные у него всегда припрятаны в рукаве. Сейчас я не хочу себя слышать, хочу просто повторять формулу. Она меня успокаивает, собирает, так я могу стоять тихонечко, не думать о словах. Молитва — сама по себе ответ.