– Знаешь, Саша, я дивлюсь тебе: за что ты меня терпишь? Ведь знаешь, что мы несовместимы, что у нас нет будущего. Так зачем опять зовешь на свидание?
Катя подняла свой очаровательный взгляд на меня, и я застыл под действием его, немного изумленного, спокойного, глубокого и умного, и в то же время чистого, лишенного всякого лукавства и кокетства.
– Разве это свидание? – я попробовал отшутиться, – ведь никто не целуется и не обнимается.
И тут же сделал шаг и притянул ее к себе, чтобы поцеловать и обнять, но если объятие было еще теплым, то поцелуй вышел совсем натуженным. Так бывает, должно быть, когда тот, кого ты боготворишь, не излучает никакого чувства. Катя отпрянула от меня; лицо ее по–прежнему было совершенным выражением холодности и отстраненности.
– Прекрати. Как это возможно, чтобы мы были вместе?
– Ты хочешь, чтобы я сказал тебе честно?
– Можно сказать как-то по-другому?
– Ха! Ну что ж! Я полагаю, что в этой жизни возможно… все! Стоит только захотеть. И вот я безумно хочу, чтобы у нас все получилось, чтобы мы нашли способ обходить все острые углы и уживаться друг с другом. Мне кажется, я никогда не любил прежде, пока не встретил тебя. И я знаю точно, что больше не смогу любить так, как люблю теперь. Видишь ли, я всегда был немного черствым, наверное, как ты теперь. Впервые в жизни все это ушло, все рассеялось, будто ты растопила что-то во мне, быть может, своими многочисленными достоинствами, которые я как дурак последний ругаю, – на этих словах она засмеялась. – Да, так и есть, не смейся! Я думаю, что наша любовь, как кусочек вот этого стекла, – неожиданно для себя самого я поднял из ручья маленький блестящий осколок с закругленными краями. Он был когда-то острым и ранил, а теперь вода обточила его края, и он стал гладким и нежным. Так и наша любовь с годами не будет причинять боли ни тебе, ни мне.
Никогда во мне не было дара красноречия, но сейчас что-то изнутри словно выворачивало душу наизнанку, выжимая из меня все сокрытые способности к слову и побуждая меня добиваться и добиваться Катерининой благосклонности, оттого я говорил странные трогательные слова, которые ни за что на свете не произнес бы ни для кого другого. Кажется, меня преображало и бесконечное обожание, и неуемная жажда быть с Катей, наконец-то быть с ней один-на-один, в тишине моего скромного жилища. И тут – о чудо! – на дне ее шелковистых глаз, словно усеянных прежде увядшими лепестками, что–то всколыхнулось, жизнь, интерес забились в них, и Катя уже с любопытством взирала на меня. Неужели я смог убедить, увлечь ее?
– Как это верно, глубоко… до самой сердцевины, – вдруг прошептала она нехотя, будто даже не мне, а самой себе, словно миг захватил ее, и разум более не владел ни ею, ни ее губами.
Вот и настало то самое мгновение, когда тело знает лучше и прежде тебя самого, что возлюбленная жаждет того же, что и ты сам! Немедля ни доли секунды, я прильнул к ее нежным губам, впившись в них со всей страстью и трепетом, какие только можно вложить в поцелуй. И она… впервые ответила мне.
Последующие дни были полны упоительного восторга, первозданного и бескрайнего счастья, увенчавшего несколько месяцев одержимости и бесплодного преследования Кати. Теперь все, за что бы я ни брался, удавалось мне на удивление легко: и в работе, и на курсах, и в спорах и обсуждениях с сослуживцами. Бессонные ночи не изматывали тело, и сил хватало на все: и на Катю, и на переработки, и на поездки по всей Москве, прогулки под облачным сумеречным небом теплыми летними вечерами, походы в театры, музеи и на концерты.
Я часто задаюсь вопросом: отчего истинное, безусловное счастье всегда недолговечно, конечно, обозримо? Отчего нужно всегда вести счет, если не дням, то неделям, месяцам, годам, потому что заранее знаешь, что настанет день, когда придется сказать себе: «я был счастлив столько-то дней, недель, месяцев, лет»? Быть может, вся суть, вся сущность его в том, что счастье восхитительно лишь только потому, что оно недолговечно, скоротечно, призрачно и летуче? Быть может, самое обстоятельство конечности любви как раз изымает обыденность из нее и мгновений любовного блаженства?
Июль две тысячи четырнадцатого года выдался тяжелым на события месяцем, он разжег в уме языки язвительных мыслей и кровь леденящих переживаний, с которыми нелегко было справляться, но я всячески избегал обсуждений политики с Катей, прекрасно осознавая, что если начну, то не сдержусь, наговорю лишнего, тем самым испортив и без того хрупкие отношения с ней.
И хотя я по-прежнему обожал ее и ловил каждый Катин взгляд, словно боясь, что в нем, а следовательно, и в ней самой произойдет неожиданная и столь нежеланная перемена, порой я все же не мог удержаться от горького упрека внутри себя. Почему, почему ее не волновало ничего, кроме наших маленьких и ничтожных жизней в пределах огромной Москвы? Почему она не переваривала так же дотошно, как это делал я, события, происходящие на мировой арене, действия российских властей, их вмешательство в чужие суверенные государства? Что было причиной такой ограниченности: глупость, или страх жестокой правды, или еще хуже: желание уйти от ответственности?
Сегодня стоял необыкновенно жаркий для начала августа день, один из таких нестерпимых дней, когда ни малейший порыв ветра не колыхнет ни лист, ни травинку. В безбрежном небе разлилась бездонная беспечная лазурь, и солнце одиноко и яростно царило в ней, не ведая преград, обжигая город бойким пламенем. Лишь в тревожной дали, за гранью высоких домов, простерлись замки круглых, громоздких и неподвижных кучевых облаков. Быть может там, где воцарились эти клубы серого дыма, где они нависали над землей, было не так душно, не серо и мрачно, а здесь и сейчас, когда я вышел из машины, меня обдало жаром и духотой, а вместе с ними и сладким запахом высоких роз, рассаженных вдоль дома.
В этой безоблачности и беспечности летнего золотистого дня заключалось что-то волнительное и старинное, дорогое, бесценное, и какое-то давно забытое воспоминание, как фотокарточка, застрявшее глубоко в сердце, мерцало перед глазами. Я замер лишь на мгновение, как вдруг память о деревенском лете у бабушки и о счастливом незатейливом детстве вспыхнула в уме. Не за этот ли блик прошлого, самого радостного времени в жизни я по-прежнему любил и эту духоту, и этот жар, терпел и пот, и головокружение, и спертый воздух квартир? Подобные мысли лишь на минуту заняли мои рассуждения, и вот я уже стремительно шел к цели.
Я приехал за Катей на Юго–Запад, чтобы вместе поехать в Тропарево-Никулино, в огромный парк, где Валя устраивала пикник в честь своего дня рождения. Высокий клен и раскидистый дуб зелеными кронами заслонили вход в запасной подъезд, закрыв вид на ставшие мне столь дорогими окна Катиной квартиры.
Когда я вошел, то увидел Ксюшу, соседку Кати и ее же сокурсницу, одетую в белоснежный хлопковый костюм с приготовленным небольшим чемоданом на колесах. Вместе с Катей они что-то искали в телефонах, не обращая на меня никакого внимания. На лбу у обеих проступил пот.
– Что случилось? – Поинтересовался я.
– Да Ксюша на поезд опаздывает, таксист на полпути отказался от заказа, – ответила Катя, не отрывая головы от экрана телефона, – и мы ищем теперь замену.
– На метро я уже точно не успею, – заметила Ксюша и коротко вздохнула.
– Так давай мы подвезем Ксюшу?
Катя бросила на меня немного удивленный взгляд.
– А как же Валя и ее день рождения?
– Опоздаем немного, ничего страшного, она поймет.
В конце концов мы отвезли Ксюшу на вокзал, и она все же успела на свой поезд, и все бы ничего, даже это самое опоздание на день рождения никак не повлияло ни на что и не должно было расстроить ни именинницу, ни меня, однако я был хмур, на душе скребли кошки, казалось, праздник был бесповоротно испорчен. В чем же заключалась причина столь резкой смены моего настроения? Я попросту не знал, как попросить Катю не рассказывать моим друзьям о том, куда направлялась Ксюша, не знал, как просить ее солгать без того, чтобы не рассориться с ней и не выглядеть скользким и жалким. Да и был ли смысл озвучивать свою просьбу, если я знал, что она, эта самая просьба, довольно подлая, наверняка обидит слишком честную и прямолинейную Катю?