Хозяин смотрел внимательно, слегка повернув голову - так, словно на левом виске у него располагался третий глаз. Как всегда казалось, что он не слушает, а созерцает - как музейный экспонат.
- Пойдемте-ка в столовую, - неожиданно поднявшись, сказал он.
Неожиданный конец разговора не принес облегчения. Напротив, теперь Амаром овладела мучительная неловкость, уже и привычная, и все так же раздражающая. Зачем он разговорился? Зачем стал вспоминать вслух? Как-то по-дурацки получилось.
Как всегда.
Очень понимаю Алленби... Я в молодости читал про Лоуренса и все никак не мог взять в толк - почему у этого милого человека были такие сложности с начальством. Теперь я считаю, что они были святыми. Начальство было. Вам никогда не доводилось получать отчет примерно следующего содержания: «На фронт не еду, устроился в контрразведку, сектор А, потому что не смог продать летягу»? Нет? Ну вот.
- Из приватной послевоенной переписки Дж. Хилла, сотрудника MI6
Субботний «завтрак с коллегами» без предупреждения оказался завтраком с шефом и его супругой. Коллеги должны были пожаловать к обеду. Гость узнал об этом уже за столом, и должно быть, как-то показал свое удивление, потому что хозяйка стрельнула глазами в супруга и лукаво усмехнулась. Оказалась она очень заурядной турчанкой, низенькой, круглолицей и пухленькой, к тому же глубоко беременной, но преобычное лицо было окружено такой роскошной рыжей косой, толщиной в предплечье Амара, что он аж задохнулся от восхищения. С подобной косой Сибель-ханымэфенди могла бы быть и вовсе верблюдицей – два оборота каштанового великолепия сделали бы прекрасным любое лицо. Но она была просто очень уютной, неяркой, улыбчивой женщиной лет двадцати пяти, в широком двухслойном лазорево-алом платье с золотой вышивкой, типичном порождении фантазии модельеров «туранского ренессанса», и это неопределенно-этническое, не то турецкое, не то русское, творение замечательным образом ей шло.
Шеф в бежевой тенниске с непатриотичным крокодилом – очередной аукцион, не иначе, - смотрелся подростком, вот только взгляд, под которым Амар подозревал, что в сектор А его взяли не на работу, а в обработку...
Завтрак – подчеркнуто традиционный: сыр, оливки, помидоры и зелень, лепешки с медом и вареньями из айвы и грецкого ореха. Все тот же отличный черный чай, но уже из большого старинного самовара. Намазывая маслом большую баранку, обсыпанную кунжутом, Амар осознал, что хозяйка еще и мастерица очень ненавязчивой светской беседы: он, оказывается, успел поведать свою биографию в общих чертах и перипетии первого месяца службы в анекдотах. Хозяин в ответ рассказал что-то лестное о том, как доволен новичком старший инспектор. После завтрака все трое переместились на затененную террасу, Сибель ушла и вернулась со старшим ребенком на руках. Сероглазый малыш, до смешного, словно доброжелательный шарж, похожий на отца, наморщил нос, словно принюхивался к гостю, и смущенно уткнулся маме в плечо. Через несколько минут наследника семейства унесла суровая арабка в черном.
Амар еще смеялся, но уже чувствовал, как окончательно портится настроение. Нужно было извиниться, выскользнуть из-за стола и в ванной прилепить под ключицу прозрачный квадратик пластыря с антидепрессантом, вернуться, продолжать разговор и ждать момента, когда в позвоночнике накалится добела эндорфин-серотониновое заемное блаженство, окружит предметы радужными ореолами, вытеснит из мышц озноб и вялость астении. Не было сил. Амар знал эту ловушку: чем сильнее болит голова, тем дольше тянешь с лекарством, словно наказывая себя за собственную никчемность, за целую жизнь, потраченную невесть на что, за отправленную к свиньям возможность отличной карьеры, за отсутствие друзей, детей, дома и вот такой вот милой, теплой, ласковой женщины в доме, за тридцать девять лет и полную невозможность вернуться на двадцать лет в прошлое, зная о будущем. За чужую страну, никому не нужное дело, четыре ранения, две контузии, мальчишескую доверчивость, нереализованные таланты, за то, чем стал к сорока – никем и ничем.
Его мучило ощущение, что он торчит инородным телом, смотрится нищим неудачником на фоне чужого неподдельного, непоказного, но слишком уж идеализированного, усредненного счастья «как из рекламы». Если раньше Амар не верил, что все счастливые семьи счастливы одинаково, то теперь убедился в этом лично. Чай и свежие булочки, тягучее солнечное утро и заботливая мать, подсовывающая то ему, то отцу еще горячие рогалики... те же запахи, тот же светлый кориандровый мед со сливочным привкусом, которого не было и быть не могло в южном Кенсингтоне, тринадцать лет и новая ракетка, все впереди, как, как можно было растратить это все, разменять на шелуху и фантики?..
Как болтовня переросла в салонную игру «Честный ответ», лелеявший свою тоску Амар не отследил и отвечал рефлекторно, пока не настала его очередь задавать хозяевам вопрос. Он весьма неоригинально поинтересовался любимым временем года – узнал, что у обоих это весна, - следующим вопросом услышал от Сибель «любимый запах», и неожиданно выдохнул:
- Дикий гиацинт. – И выволок, словно набухшую салфетку из раны, воспоминание о Ликии, о море, соснах, скальных некрополях и поле лиловых цветов; все то, что запретил себе знать двенадцать лет назад.
Должно быть, выглядел при этом не лучшим образом.
Хозяева переглянулись с милыми удивленными улыбками, но от комментариев воздержались. Хамади уже успел мысленно поблагодарить их за деликатность, и получил под дых вопрос Штааля: самый страшный звук.
Начальственная тварь, кажется, вычислила, что именно через аудиальный канал легче всего добраться до эмоций Амара, и вот, пожалуйста. Глупость как в спарринге, когда решишь, что противник уже отвязался и не будет добивать. Как же. Контрразведчик.
- Сирена детской «Скорой», застрявшей в пробке после теракта, - совершенно честно ответил гость.
- Горящая нефть, - сказала хозяйка, и Амар вцепился в поручни кресла, стараясь удержать на губах вызывающую улыбку прошлого ответа, но глазами все же спросил, и услышал то, чего не ожидал, но уже предчувствовал: - Пожар в Батмане.
Нелепое совпадение – Амар не хотел думать, что это розыгрыш или провокация, да и слишком часто сталкивался с тем, что the world is a bleeding village, - приклеило его к креслу и заставило сидеть, улыбаться, пить поданный прислугой ледяной шербет, ждать продолжения, и уже не мечтать о пластыре. За границами террасы его ждали санаторий в Ликии, поля цветущих гиацинтов, Ясмин, обстрел нефтеперерабатывающего комбината в Батмане, пятидесятиметровые факелы. Он не хотел туда. Не мог. Надеялся уже, что все похоронил под слоем лекарств, алкоголя и войны. Ее спасли, чтобы она промучилась еще три месяца. Он все-таки не сказал этого вслух.
- Да, понимаю... - выдохнул Амар, - Теперь моя очередь?
- Кажется, игра перестала быть игрой, - сказал Штааль. – Давайте прекратим.
Он хорошо и умно завел разговор об истории, искусстве, о классической европейской музыке – эта тема еще с конца 20-х вновь вернулась даже в самые патриотичные круги: чем дальше, тем чаще сторонники идеологии евразийства относились ко всему, что произрастало в культуре континентальной Европы, как к своему законному имуществу, которое необходимо высвободить из-под гнета истинного, заокеанского атлантического врага. Штаалю, впрочем, по тону и формулировкам было наплевать на пресловутое евразийство и возврат узурпированного наследия, что при его корнях было совершенно неудивительно – он уже рассказал, что его мать «прибалтийского происхождения» пела в анкарской опере, хотя рождение близнецов помешало ее полноценной карьере. Какой уж тут возврат наследия, что возвращать – то, что и так с тобой всегда?
Начальству явно не хватало компетентных собеседников, Амару – возможности отвлечься от недавнего ожившего кошмара, хозяйка явно могла бы участвовать в разговоре на равных, но слушала диалог словно дуэт, улыбаясь и едва не аплодируя звучанию, но не смыслу. Порой она ненадолго уходила, едва слышно шелестя полами верхнего одеяния, и возвращаясь, с едва заметной тревогой вглядывалась в лица мужчин: все ли в порядке. Эта очевидная ласковая забота странным образом не раздражала Амара, а успокаивала – а, впрочем, скорее дело было в том, что он извернулся и прилепил пластырь на локтевой сгиб. Штааль вроде бы ничего не заметил.