Она подобрала длинный шелковый подол платья и ловко поднялась на стол, размашистыми шагами приближаясь к мужчине. Под красными подошвами туфель хрустела скорлупа перепелиных яиц и чавкали овощи, звенело стекло, бокалы и вазы с цветами полетели во тьму, а следом покатились и фрукты. К концу пути ее голубые louboutin были все перемазаны в остатках изысканных блюд, покрытые плотной корочкой из смешанных ингредиентов, бывших минутой прежде таманеги с лососем, спаржей и редисом; равиоли с козленком и розмарином, тартаром с сыром пекорино и копчеными рамиро, черной и красной икрой. Томасин отряхнула обувь из чистой брезгливости, а вовсе не из сожаления перед Дайаной, которую подобное обращение с лучшими туфлями в ее коллекции повергло бы в глубокий шок.
Томасин спустилась со стола, оказавшись между коленей Малкольма, и беспрепятственно высвободила из его пальцев бокал. Форма для бургундского, отметила она. Само вино на вкус оказалось терпким, чуть горьковатым, с выраженными дубовыми нотками и колючими танинами, от которых у девушки тут же свело скулы. Она понятия не имела, что за стиль. Она просто хотела промокнуть горло, пересохшее от волнения.
Томасин швырнула бокал в сторону, и он разбился где-то в темноте столовой, куда не достигал тусклый свечной и каминный свет. Осколки растеклись по старинному ковру, как дождевая влага по листьям деревьев, чуть окрашенная красным. Дождь и кровь.
Она сама потянулась за поцелуем, задней мыслью вспомнив навязчивые предложения Дайан преподать ей парочку уроков. Томасин не исключала, что у предложения была какая-то своя, мутная подоплека. Звучало странно. Будто девушка без наставлений этой стервы не могла с этим справиться! В Цитадели у нее было время, чтобы набраться опыта. Пока все было хорошо, добровольно, и почти по любви. Ее уж точно больше не беспокоили всякие глупые вопросы, вроде, что делать с губами и дыханием, как не стукнуться носом, куда деть руки, и нормально ли ощущать в своем рту чужой язык. Что касается языка — в те годы Томасин неплохо с ним разобралась и научилась делать много разных других вещей, к которым собиралась прибегнуть. Вначале сама мысль о том, чтобы делать подобное приводила ее в ужас и негодование, но, однажды рискнув попробовать, она заключила, что оральный секс не такая уж и мерзкая вещь. Ей понравилось забирать себе бразды правления, чувствовать власть над эмоциями и удовольствием партнера. Сейчас ей нужно было именно это.
Немного власти. Немного контроля.
Она разорвала поцелуй и, прежде чем опуститься на колени, поймала взгляд Малкольма — печальный и будто разочарованный. Ничего. Томасин не сомневалась, что ее порыв придется ему по вкусу. Раньше же нравилось?
Шелк растекся вокруг нее, слегка шевелясь от сквозняка, гуляющего в помещении. Спина и лопатки, открытые платьем, покрылись мурашками — то ли от холода, то ли от волнения. Томасин согревали только теплые ладони, лежащие на ее плечах, такие большие и сильные. При желании он мог бы сломать ее птичьи косточки одним движениям. Но он ждал, наблюдал за ней. Не останавливал, но и не торопил. Воздух между ними стал тяжелым и густым.
И Томасин не сдержалась. Она заранее обдумывала, что скажет, но трудно было не выплюнуть слова, ради которых она и затеяла свой маленький перформанс.
— Я буду послушной, — заговорила она, — я буду такой, как ты пожелаешь. Но я хочу награду. Такая мелочь…
Пальцы Малкольма больно впились в ее кожу, оставляя синяки.
— Я хочу еще хоть раз встретиться с…
Пощечина ужалила щеку. Томасин зажмурилась и сморгнула слезы, выступившие на глазах от боли и обиды.
— Убирайся, — приказал Малкольм, — и не попадайся мне больше на глаза.
Уходя, Томасин прихватила со стола чудом уцелевшую бутылку вина. Держа в руках свой трофей и снятые туфли, она направилась не в свою комнату-темницу, а в соседнюю, к Дайане. Ей не хотелось оставаться в одиночестве, ведь риск предаться самобичеванию был слишком велик. Она поторопилась и все испортила. Хоть она и нашла себе оправдание, ситуацию было уже не исправить. Изначально она планировала, что сделает это — усердно поработает ртом, отыгрывая покорность, смирение и даже удовольствие от процесса, и лишь после этого, утирая сперму с губ, заведет разговор о своей награде. Но что-то в ней взбунтовалось против такого унижения, потребовало заранее обозначить цену, подстраховаться на случай, если после Малкольм откажет. Думать об этом было обидно. Она могла позволить себе пасть на дно, только зная, что пожертвовала остатками собственного достоинства ради благой цели.
Глупое оправдание. Глупая ложь. Чтобы заткнуть обличающий голосок в голове, Томасин и требовалась Дайана. И вино, оказавшееся калифорнийским мерло. Ей, по сути, было все равно, чем лечить душевную рану в компании самой мерзкой женщины из всех, кто ей когда-либо встречался. А Томасин повидала много дерьма. На фоне Дайаны даже жительницы лагерей каннибалов казались невинными овечками, даже бандитские шлюхи. Они просто пытались выжить. По-своему. Не прикрывая поганые поступки каким-то эфемерным благом и хорошими намерениями.
Томасин не запрещали передвигаться по особняку, ведь в нем не имелось ничего, что представляло бы для нее угрозу или было ценным. Большинство дверей держались запертыми на ключ, и все, что она могла позволить себе в качестве развлечения — это крушить вычурное убранство, к чему у нее, конечно, не лежала душа. Она знала также, что Дайана не запирает свою комнату. Ей некого бояться. И некого ждать. Малкольм, судя по всему, ей не интересовался. Еще в Цитадели он отзывался о своей верной приспешнице без особой теплоты. «Годится, чтобы греть постель.» — так он сказал. Мало походило на выражение симпатии и благодарности за ее пресловутую преданность.
Томасин по-хозяйски ввалилась в комнату женщины и плюхнулась в кресло.
— Чего тебе? — грубо осведомилась Дайана. Устроившись на постели с шикарным постельным бельем от парижского бренда Ives delorme, она листала глянцевый журнал тридцатилетней давности. Такого добра у женщины было навалом. Она предлагала Рей их в качестве альтернативы книгам, но девушка не оценила.
Томасин выдернула ослабленную пробку зубами, сплюнула ее на пол и шумно хлебнула из горла. Дайана проследила за ней, изогнув бровь, и, кажется, зрелище вышло для нее достаточно информативным. Ее черты смягчились. Она встала, шурша шелком домашнего кимоно, чтобы заглянуть Томасин в лицо. След от пощечины не укрылся от ее взгляда. Она недовольно прицокнула языком.
— Боже, ну и мудак, — проворчала она.
— Надо же, — присвистнула Томасин и со злым удовольствием напомнила, — ты же не берешься осуждать его за…
— Я не осуждаю, — подтвердила Дайана, — просто констатирую факт.
Она направилась к платяному шкафу, и Томасин подумала, что среди чулок, туфель и неведомого барахла у женщины припрятана аптечка. Может, какая мазь, чтобы поломанная куколка не утратила своей прелести. Дайана и правда вернулась с коробкой. Но в ней не было медикаментов. А кроссовки, очень похожие на те, что когда-то приглянулись Томасин в торговом центре. Ее размера. Стразы на них горели дождевыми каплями. Много-много страз.
— Может, это тебя утешит, — мягко сказала женщина и, присев на корточки, обула подарок на ноги своей подопечной, — они особенные, даже лучше тех, что мы видели. Один изобретательный парень, художник, Дэниэл Джейкоб когда-то придумал, как усовершенствовать эту модель, сделать ее еще дороже. Пятнадцать тысяч кристаллов — это вам не шутки.
— Он умер? — глупо спросила девушка, впечатленная широким, почти трогательным жестом.
— Все умерли, — со смешком ответила Дайана, — мы тоже. Давно. Но я раздобыла их специально для тебя, ты заслужила. Меня всегда утешают красивые вещи.
Вот оно, — поняла Томасин, взглянув на женщину совсем по-другому. Теперь многое стало понятно, зачем Дайана окружала себя всей этой бессмысленной мишурой. Она без остановки заталкивала обесценившиеся, прежде дорогие вещи в дыру в своем сердце. Искала красоту в обезображенном, рухнувшем мире. Цеплялась хоть за что-то, понятное ей.