Откуда же пошли слухи о том, что римляне не почитали своих богов? От скептицизма римских авторов по отношению к мифам, в частности к рассказу о преисподней, который затем перекочевал в монотеизмы.
«...Даже дети, за исключением тех, кто еще не достиг возраста ходить самостоятельно в бани, не верят, что где-то обитают души предков и находится подземное царство, в котором Харон переправляет души умерших через реку Ахерон, а также водятся черные лягушки на дне текущей из Океана в подземный мир реки Стикс, и достаточно одной лодки, чтобы переправить на тот свет столько мертвецов», — писал цитируемый Каркопино Ювенал, стараясь доказать, что во времена империи римская религия постепенно приходила в упадок. Проявляя заботу о «простолюдинах», Каркопино добавляет, что «скептицизм Ювенала носил общий характер. Своими сатирами он завоевывал доверие простолюдинов, и самые благонамеренные из них проявляли полное безразличие к большинству своих богов, которым раньше «лизали пятки до никелированного блеска»[406] — pedes lanatos. Знатные дамы, stolatae, без стеснения заявляли, что «Юпитер больше никому не интересен».
Объяснение, предложенное Ювеналом, дает ключ к разгадке: не может быть по-настоящему верующим тот человек, кто не верит в преисподнюю. Так, несмотря на все наше уважение к Каркопино, остается только заметить, что он плохо знает далекую от догм римскую религию; в те давние времена, когда Ватикан был ничем другим, как одним из семи холмов в Риме, в культе богов не содержалось ни малейшего намека на преисподнюю и дьявола. Подземное царство было плодом воображения поэтов, и каждый человек был волен верить в него или нет. Впервые об аде упомянул Вергилий, который вовсе не был богословом. Когда поэт указывал на одну из дорог к вратам ада, ведущую через болото Ашерон под Каннами в Кампани, которое в наши дни называется озером Фюзаро, то это вовсе не означало, что он был прав. Болото, по всей видимости, было выбрано неслучайно, так как распространяло вокруг сильную вонь, а Вергилий отождествлял зловоние со смертью и тленом, и, по его мнению, именно через болото должен был пролегать путь в мир теней.
«Эпическая поэма «Энеида», в основе которой лежал миф об Энее, пользовалась большим успехом. Романтический, наполненный аллегориями и в то же время реалистический сюжет покорил не одно поколение людей; повторенный в легендах, он оказал заметное влияние на целые народы»[407]. Однако не следует делать вывод, что вера в преисподнюю была главной проблемой римской религии; ведь речь шла только о популярности литературного произведения. Лукреций[408] полагал, что «не надо робеть перед Ашероном, ибо проникнувшая в душу боязнь сеет смятение и отравляет жизнь»[409]. «Цицерон никогда не верил в преисподнюю, считая ее плодом воображения поэтов. Для него существовала только одна альтернатива: счастливая жизнь на небе или небытие», — пишет Жорж Минуа[410], с которым нельзя не согласиться. Вот в чем состоит трудность современных историков: воспитанные на христианских ценностях, они меряют все остальные вероисповедания на свой аршин и потому не способны понять сущности другой, лишенной страха смерти религии, которая выступает в роли связующего элемента в обществе.
Несомненно, представления римлян о преисподней, как, впрочем, и обо всем остальном, сформировались под греческим влиянием. Платон трижды упоминает ад в «Федоне», в «Georgias» и даже в «Республике», когда спустившийся в преисподнюю, а затем восставший из праха Эр поведал о высшем суде, делящем людей на правых и неправых, что, безусловно, предваряло христианскую идею. Однако Платону так и не удалось в своих произведениях привести достаточно доводов, чтобы найти среди римлян единомышленников во времена Республики или империи. Кроме того, нам еще предстоит выяснить, почему Платон оказался в плену идей пифагорейцев и орфиков (то есть философии, ведущей начало от иранского монотеизма) и почему его школа тяготеет к дохристианскому гностицизму, особенно явственно проступающему в «Федоне», с почти манихейским дуализмом между чувственным восприятием вещей и понятийным мышлением. На эту особенность философии Платона указывается в одной из работ Ницше, которая истолковывается зачастую неправильно (как «доказательство» антисемитизма немецкого мыслителя, хотя он открыто осудил Вагнера): «Нам дорого обошлось, что этот афинянин присоединился к школе египтян, представленной скорее всего египетскими евреями»[411]. Наконец, нельзя упрекать римлян в безбожии за то, что они остались равнодушными к учению Платона. В 1992 году большинство христиан в Германии с таким же недоверием относились к огнедышащей преисподней, населенной крючконосыми чудовищами[412].
Несомненно, римские патриции и богатые плебеи, задумывавшиеся о смысле бытия, проявляли заметный скептицизм по отношению к греческим мифам: их не могла не коробить непочтительность, с которой жители Эллады относились к обитателям Олимпа. Начиная со времен Республики, «римское богословие стремилось сделать понятными явления и атрибуты божественного начала», писал Моммзен[413]. Здравомыслие в сочетании с логическим анализом не оставляло места для суеверий, которые ассоциировались другими народами с богами. Небожители в основном выступали в качестве блюстителей присущих народу добродетелей и традиций, которые носили больше общинный, чем личностный характер. Бесспорно одно: римская культура была полностью лишена мистицизма.
Не вызывает сомнений также и то обстоятельство, что и патриции, и богатые плебеи были неверующими в современном смысле этого слова, иначе говоря, атеистами. Нельзя забывать о том, что римская religio, только по названию похожая на верование в нашем понимании этого слова, является, по сути дела, моральным кодексом, «связывающим» общество этическими нормами. Итак, религия есть не что иное, как дух закона. Она, безусловно, не несет в себе божественного откровения, хотя все тот же Нума, как гласит легенда, отправился в грот за советом к нимфе Эгерии. Именно в этом контексте следует понимать слово pietas[414], столь часто встречающееся в римских текстах. Оно не означает набожности в христианском понимании, а говорит лишь о почитании ангелов-хранителей городов. «Не будем под ним подразумевать то, что всякий христианин понимает под верой... Речь, скорее, идет о такой форме поведения человека, когда вся его воля направлена на выполнение долга и в особенности взятых на себя обязательств».
Итак, понятие pietas является своеобразным кодексом чести; оно неотделимо от virtus, обозначавшего вовсе не добродетель, а храбрость и мужество, а также от fides[415] выражающего в трактовке Полибия[416] правило поведения, по которому настоящий римлянин ни при каких обстоятельствах не запустит руку в общественную казну, а слово жителя Вечного города скреплялось символическим рукопожатием, тождественным нашему «слову чести». Итак, pietas, virtus, fides — вот три основополагающих понятия, делавшие римлянина хозяином своей судьбы. Они утверждали свободу личности и человеческое достоинство. Кажущаяся строгость римской религии, так раздражавшая современных историков, была залогом сплоченности нации.
Титул «августейший», так полюбившийся римским императорам, означал «приумножающий силу»[417]. Вначале он распространялся на храмы, как на места, символизирующие дух предков; он свидетельствовал о том, что императоры считались носителями и в то же время защитниками силы нации. Так, при римском императоре Домициане, объявившем себя богом, фламины из его окружения весьма тонко намекнули на превышение власти: они восстановили храм Юпитера с Капитолийского холма, бывшего для мыслителей прошлого символом сопротивления тирану.