— Тхе… последние войны их тоже разорили и осиротили, вот народ и жмется…
— Дело не в том! — вмешалась какая-то молодка. — Чего им жаться, коли земли у них пропасть — можно, сказывают, две Черногории прокормить! А раз многие погибли, то ведь лучше, чтобы народ множился, если бог дал, где множиться. Нет, я знаю…
— Знаешь, оставь при себе, нам не выкладывай, ежели не просим твоего совета! — сердито крикнул хорват-башин наперсник.
— Твоя правда, верно сказал!
— Может, и так! — спокойно согласился цуцанин и продолжал: — Продал я за пятнадцать талеров пять ралов пахотного поля и подался в Будву; там мне сказали, будто в Греции начались большие работы. «Господи помоги!» — думаю и давай расспрашивать, не едет ли кто из приморцев. К счастью, нашел троих. Стал проситься, чтоб оказали доверие, взяли с собой и помогли бы деньгами, если не хватит, а я верну, как заработаю. Люди они оказались душевные — одно слово, приморцы — и приняли меня в компанию. Сели мы на пароход и на восьмой день прибыли в Коринф. Там, брат, народу видимо-невидимо! А нашей речи и не слыхать. Приморцы мороковали по-гречески. Записались мы четверо и тотчас лопаты в руки…
— А какая работа? Что делать? — посыпались вопросы.
— Черт его знает! Я лишь через пятнадцать дней раскумекал, что им надо. В длину это… как два Цетиньских Поля, а по краям море, с обеих сторон подъем до самого гребня — настоящая гора. Камня с кулак нигде не найдешь, все крупный песок, но до того плотный — травинка не растет, не то что дерево. Начали копать на самом верху канаву шириной этак… сажен в тридцать. Когда выкопали ее глубиной в два человеческих роста, подвели машину увозить землю. И чем ниже спускались рабочие, тем ниже спускалась и машина, и сейчас она уже свистит у моря. Так при мне было. Но канал все глубже уходит, а за ним и машина…
— Да зачем все это?
— Ров хотят заполнить водой, чтобы пароходы могли идти напрямик.
— Чудеса, ей-богу! А выйдет у них?
— Пожалуй, выйдет, да если и не выйдет, не все ли равно! Главное, бедняку что-нибудь подработать.
— А скажи, неужто все это работают руками?
— Да уж, конечно, не ногами! Разве камень одной лопатой возьмешь! Есть сотни различных снарядов, которые роют под землей, как кроты, а управляют ими в основном итальянцы…
— Сколько же ты получал в день?
— Когда как. Платят пятьдесят лепт в час, это тебе полфранка или двадцать пять сольдо. Первые три-четыре дня я работал по одиннадцать — двенадцать часов, потом по восемь — шесть; самая высокая плата была у меня девять цванцигов, а самая низкая чуть побольше четырех. За два цванцига в день можешь довольно сытно харчиться, а ночлег бесплатный — стоят дощатые хибары на десять человек…
— Ей-богу, неплохо! — воскликнули многие.
— А итальянцы, что работают под землей, могут выгнать за день и наполеон…
— Почему же наши не работают под землей? Неужто итальянцы крепче или искуснее?
— Не крепче и не искуснее, но согласней. Держатся друг за друга, защищают друг друга, а наших десяток соберется и уже готовы резаться. За две недели, что я там работал, наших собралось человек пятнадцать, так такое было… Впрочем, что об этом толковать. Следует вам еще знать, что те, кто под землей, рискуют жизнью, не проходит и дня, чтобы кого-нибудь не завалило… Господи боже, и кого только там нет! А больше всего армян — маленький, пузатый народишка, но выносливый на удивление. И, кажись, христиане, постятся, как и мы…
— И ты, говоришь, пробыл там всего пятнадцать дней? — спросил Вуко.
— Да, брат, уже на десятый день ныла у меня каждая косточка и ноги стали отекать. Продержался я еще пять дней, а потом свалился и лежал в лежку…
— А отчего же?
— Как отчего? Ноги все время мокрые, а пылища — задохнуться впору…
— А как же другие выдерживают?
— Те, кто ест получше и помаленьку пьет, кое-как выдерживают, а я старался денег скопить, да все и убухал на лекарства. Когда поднялся, остался почти без гроша. Что, думаю, мне, горемыке, делать? Лучше с собой покончить, чем давиться здесь в болоте, среди этой собачьей своры. Так товарищам и сказал. И посоветовал мне один из них поехать в Никополе, где строят дорогу и где выше плата. Вот и отправился я с одним босняком из Маевицы. Везли нас машиной десять часов до какого-то городка, а оттуда восемь дней на телеге. По дороге к нам пристало еще много крестьян-греков. А там, бог ты мой, прямо красота. Платят по франку в час, и я, и мой маевец всякий божий день откладывали по полнаполеона. Но на десятый день маевичанин скоропостижно скончался. Проработал я еще сколько-то дней и все диву даюсь, что это с человеком приключилось — болот кругом нет, только что ветер дует не переставая, но вот однажды утром свалился и я, лежу, не могу шевельнуться. Отволокли меня в больницу. Пролежал я там четыре недели, пока не высох, как щепка. И вроде ничего не болит. Один врач говорил по-болгарски, и мы с грехом пополам объяснялись. Спрашиваю его: «Что со мной, господин?» — «Дорогой мой, — отвечает он, — ваши люди не в силах выносить этот воздух, здесь дуют семь ветров, из коих шесть вредные, а один здоровый. А в вашей земле дуют всего три ветра, два здоровые и только один вредный. Потому выметайся отсюда как можно скорей!» Оправившись немного, тем же путем вернулся я в Коринф, а потом вот сюда и устроился в услужение к турку…
Вуко, облокотясь на правую руку, задремал, но, когда Лакич умолк, он встрепенулся и крикнул:
— Ну-ка, ребята, поглядите мулов! Мы о них позабыли!
Все после долгого сиденья задвигались, кое-кто встал. Цуцанин, почесав затылок, отправился восвояси.
— Горемыки мы неисходные! — тихонько заголосила Гордана, нагнувшись к брату.
— Не сходи с ума, несчастная! Неужто ты хоть наполовину ему веришь? — Вуко прокашлялся и продолжал громко: — Наш народ всегда такой! Все преувеличивает, и добро и зло! Верю тому, что болел, но человек может заболеть повсюду. Верю и тому, что можно выдержать, когда лучше ешь и бережешься. А мы будем беречься и не станем отрывать от рта кусок хлеба. Не так ли, братья?
— Ну да! Так, конечно!
— А сейчас подкиньте малость веток и спать. Доброй ночи!
— Доброй ночи!
Под грохот морского прибоя и холодное дыхание гор люди улеглись вокруг костра. Никто не произнес больше ни слова, но частые вздохи и приглушенные рыдания слышались до самой зари.
На рассвете пароходный гудок согнал рабочих к берегу, о который яростно бились волны. Старуха повисла на шее внука, Гордана прижала к себе мать, женщины и девушки обняли кто сына, кто брата, кто сестру или подругу и заголосили. Высадился Милош и прикрикнул было на земляков, но и у него слезы в глазах стояли. Начальник порта, чиновник, стражники и прочие обитатели пристани, собравшиеся поглазеть на необычную для этого тихого уголка кутерьму, тоже казались растроганными. С большим трудом Милош загнал людей по шестеро в три большие лодки, а человек пятнадцать — в портовый катер. И в два приема перевезли всех; последними покинули берег Милош, Вуко и Гордана; ее грудь, стянутая расшитым золотом елеком, колыхалась, а глаза стали словно две красные черешни. Пятнадцать женщин, окаменев, стояли на берегу и не спускали глаз с лодок, которые то появлялись, то исчезали в волнах, и своих детей, что взбирались по трапу. Но и этому пришел конец: пароход тихонько тронулся, взяв курс, пошел полным ходом и в мгновение ока скрылся за Волуицей, выбрасывая огромные клубы дыма. Женщины следили за ними, пока не растаяли и они…
На фоминой снова подошел греческий пароход и забрал около двухсот человек из Црмничкой, Риекской и кое-кого из Катунской нахии. На этот раз не менее четверти было женщин. Дней десять спустя пароход увез в два раза больше, в основном крестьян из Катунской нахии и Лешанской (из первых двух уже некого было забирать, разве что стариков, старух да малых детей). Служащие пристани перестали радоваться всей этой суматохе. Двинулись люди со всех десяти нахий. Поднялась не только молодежь разных возрастов и пожилые, но даже старики и дети по пятнадцати лет. Ллойдовские пароходы, конкурируя с греческими, переправляли переселенцев за полцены. Греки снизили плату еще на треть. Тогда «Ллойд» стал перевозить народ даром, то же самое делало и греческое общество. К концу лета в Коринфе собралось более пяти тысяч черногорцев.