Я слушала, чувствуя беспомощность и сильнейший страх. Они были в комнате Джейкоба, разбрасывая его книги и вытряхивая содержимое ящиков на пол. За более тихими звуками последовал громкий треск. По щеке покатилась слеза, когда я представила, что шум исходит от его кровати или письменного стола.
Стон звучал после каждого удара, послышались звуки борьбы.
— Нет, нет, — Джейкоб вопил.
— Кто еще живет здесь с тобой? — спрашивает мужчина.
— Нет, никто, — он кричал, — я живу один.
Джейкоб был старше меня чуть меньше чем на два года, ему было девятнадцать, и он пытался защитить нашу семью от того, что происходило, но даже самые сообразительные и храбрые не могли победить армию нацистов, преследующих нас.
— Лжец, — мужчина продолжал кричать на Джейкоба с сильным немецким акцентом, почти ничего нельзя было разобрать, но в какой-то момент я четко услышала, как он сказал, — я вижу твой нервный взгляд.
Стены у нас тонкие, слышен был каждый вздох Джейкоба. У него всегда были проблемы с дыханием в стрессовых ситуациях, и эта ситуация делала все гораздо хуже.
Звуки борьбы продолжались, я сильно зажмурилась, пытаясь представить, что нахожусь где-то далеко, но избежать правды не получалось.
Папа ворвался в комнату Джейкоба, прерывая допрос. Я знала, что это он по звуку его ботинок, соприкасающихся с деревянным полом — он отличался от глухого стука сапог:
— Сейчас же отпустите моего сына! — кричал папа, — Джейкоб, беги!
Один из нацистов снова произнес:
— Он лгал, — голос звучал спокойно и абсолютно безразлично к мучению, которому он подвергал нашу семью, — сколько еще вас здесь?
— Больше никого, — ответил папа, — заберите меня и оставьте сына. Он вам не нужен.
— Ты тоже лжец, — продолжал нацист, забавляясь, ему словно приносили удовольствие наши страдания.
Я не знала, сколько солдат было в нашем доме, но была уверена, что слышала три разных голоса, как минимум.
Звук сапог создал гул в коридоре. Эхо увеличивалось, и я поняла, что они, похоже, точно знали, где я пряталась. Они направлялись прямо ко мне.
Тряпка, скрывающая дверь моего шкафа, была сорвана, тогда же свет их фонарей пронзил ткань, которая все еще меня укрывала.
Меня сильно пнули — так, что обычно я бы взвизгнула или закричала, но я задержала дыхание через боль, пытаясь быть сильной.
— Что под этим? — спросил мужчина.
Я чувствовала, что со мной играют, дразнятся, точно, как с папой. Это продолжало быть игрой для них, когда ткань срывали, один кусок за другим, пока меня не раскрыли, сжавшуюся в углу под ослепляющим светом фонарей.
Сердце будто бы ушло в пятки, и я почувствовала онемение, когда меня подняли на ноги. Страх, непохожий ни на что из того, что я когда-либо знала, овладел моими чувствами, заставляя тяжело дышать. Рука схватила мою руку и солдат дернул меня вперед, заставляя споткнуться о собственное платье, когда я пыталась успеть за ним.
— Нет! — я вопила, — оставьте нас в покое!
— Хватит бороться с нами, еврейка. Бери пальто и сумку. Ты идешь с нами.
— У меня есть право быть здесь! Это мой дом, и вы вторглись в его пределы. — Папа всегда говорил, что однажды мой рот навлечет на меня беду, но, если это случится сегодня, я бы предпочла, чтобы это произошло, потому что я пыталась защитить семью, а не просто сдалась без боя.
— У тебя больше нет никаких прав. Ты еврейка — не более чем животное.
Нацист уставился на меня сверху вниз, помедлив, прежде чем вытащить за дверь. Его губы оскалились, как у разъяренной собаки. Я не понимала, чем заслужила такую ненависть. Он не знал ни меня, ни мою семью. Он не знал никого из этого города, но ненавидел нас, потому что кто-то сказал ему, что так надо.
— Я такой же человек, как и ты, — я говорила очень тихо, скорее всего моих слов не было слышно, но я должна была это сказать. Он должен был услышать о моих чувствах, пусть даже они ничего не значили для него.
Несмотря на мои старания, мои слова, очевидно, никак не повлияли на него. Единственным важным казалось лишь то, что он знал, что я слабее и у меня нет физической силы бороться с ним, пока он выталкивал меня из дома. Он тащил меня за собой, следуя за папой и Джейкобом.
— Пожалуйста, — я услышала мамин крик, — пожалуйста, не забирайте мою семью.
— Мама, возвращайся внутрь, — орала я ей.
— Отпустите моих детей! Это мои малыши. Я принесла их на эту землю, и вы не можете забрать их от меня. Они мои!
— Они не дети или малыши, — отрезал один из нацистов.
— Отпустите их, вы, чудовища! — она кричала громче, пытаясь запрыгнуть на мужчину, который тащил меня. Она вцепилась в его спину, колотя кулаками, не нанося практически никакого вреда.
Мама сказала мне:
— Беги, Амелия, беги!
Нацистский солдат ни на секунду не ослабил своей хватки. Я бы сколько хотела могла бороться, но я была в ловушке:
— Я не могу вырваться, мама.
Другой нацист схватил ее и оттащил. Через плечо я наблюдала, как ее поставили на колени, заставляя обхватит руками затылок. Я молилась Богу, умоляя его не позволить им причинить ей боль.
— Амелия, разворачивайся и уходи! — надрываясь, плакала она.
Никогда не слышала, чтобы мама плакала, никогда в жизни. Я тихо плакала, умоляя не трогать ее, продолжая говорить «нет» тысячи раз подряд, но никто из них не слышал меня. Никому не было дела.
Мир вокруг застыл и холодный пот покрыл мою кожу, когда один из нацистов выкрикнул маме ряд ругательств, прежде чем достать пистолет. Я смотрела, как он целится ей в затылок, и снова молилась о том, чтобы он просто хотел ее помучить и напугать. Но громкий звук щелчка заставил меня передумать.
Я закричала:
— Мама! Я люблю тебя, мама. Пожалуйста, не делайте ей больно!
— Амелия, — она в слезах посмотрела на меня, — борись и оставайся сильной. Ради меня.
— Мама, нет, — проскулила я, когда звук выстрела отдался у меня в груди. Я попыталась вырваться из державших меня рук, но потом увидела, как мама упала, повалившись на землю, словно тряпичная кукла, и застыла на месте — меня будто парализовало, — Мама, пожалуйста, не оставляй меня!
Неважно, сколько я умоляла. Никто меня не слышал, это не помогало, да и было уже поздно.
Опустошенную и разбитую, меня втолкнули в конец колонны других евреев, выкинутых на каменную мостовую.
Я отшатнулась назад, наблюдая, как брызнула кровь из маминой головы, окрашивая старые булыжники в багровый цвет, пока жизнь вытекала из нее и струилась вниз по улице.
Я беззвучно плакала, окруженная тяжелым дыханием случайных свидетелей. Мне казалось, что я, возможно, придумала это, но сколько бы я ни моргала, эта сцена все еще оставалась перед глазами.
Ее больше нет и после нее ничего не осталось.
Слезы наполнили глаза, когда в агонии содрогалась моя грудь. Я только что видела, как умерла мама, ее убили. Попыталась сглотнуть, но горло было суше наждачной бумаги.
Она просто хотела нас защитить, но они безжалостно забрали ее, не давая и шанса на прощание. Солдаты не знали человечности. Мы слышали об этом миллионы раз: Гитлер и его солдаты уверены… Евреи — ничто.
Когда нас согнали, как пойманных овец, я сдвинулась в сторону, ища папу и Джейкоба. Я поймала папин взгляд, когда он что-то бормотал себе под нос. Я предположила, что он молился и читал Кадиш скорбящего по маме. Но не прошло и нескольких секунд, как его вытолкнули за угол. В глазах — пустота, будто бы из него высосали всю жизнь.
Мама и папа были женаты двадцать два года. Они были счастливы, насколько двое только могут быть, но в течение нескольких минут нашу семью разорвали на части, а мама умерла. В то время как осознание поглотило меня, ощущение пустоты в груди охватило все мое тело. Я потянула ворот платья под своим пальто, разрывая материал, олицетворяя свою скорбь. Я никогда не теряла близкого человека, поэтому у меня не было причин делать это раньше. Однако, как только я почувствовала разрыв ткани, мне сразу же стали понятны цель и смысл этой еврейской традиции. Это было отражением того, что происходило внутри меня; мое сердце разрывалось на куски, точно ткань, словно оно было сделано не более чем из тонкого листа бумаги.