— С ней все хорошо? — только это я и могу выговорить.
— Сейчас сложно сказать, ее только перевели в палату. На данный момент все выглядит хорошо, но нужно будет сделать больше тестов, когда она полностью придет в себя.
— Стой… — в голове крутятся сказанные ранее слова, — моя бабушка минуту была мертва?
О напряжения у меня болит лицо — челюсть и вокруг глаз, и пусть я знаю, что она жива, это не умаляет мою тревогу.
— Ее сердце остановилось на минуту, но это не была смерть как медицинский диагноз. Нам нужно было заставить ее сердце биться вновь, на несколько мгновений ситуация стала критичной, — Джексон говорит, сильнее сжимая мою руку, — ты звонила семье?
— Да, — со всех сил стараюсь сдержать слезы, потому что разговор с ним не дал мне надежду, в которой я нуждаюсь. Мне кажется, он о чем-то умалчивает, или не говорит обо всем, чтобы это потом не оказалось ложью.
— С тобой все в порядке? — спрашивает он, осторожно, наклоняя голову, чтобы посмотреть в глаза, — ты очень бледная, и я волнуюсь.
Киваю, потому что не уверенна, что смогу врать, говоря «нет».
Дверь в комнату ожидания снова открывается, и Джексон убирает свою руку, напоминая мне, что врачи обычно не утешают членов семьи так, как он сейчас это делает. Мама влетает внутрь, панически жестикулируя:
— Что происходит? — спрашивает она, задыхаясь.
— Ваша мама сейчас в послеоперационной палате… — начинает Джексон.
Он пересказывает ей ту же информацию, что сообщил мне, и я, вместо того чтобы слушать дважды, сосредотачиваюсь на мамином лице: боль и сердечные переживания выражаются в слезах, наворачивающихся на ее глазах.
— Так в итоге мы ничего не знаем сейчас? — спрашивает мама.
— Она жива и держится, — напоминает Джексон.
Мама прижимает кулак к груди и садится, на лице выступает более глубокая степень изнеможения:
— как долго ждать, чтобы она пришла в себя?
— Это не должно занять много времени, — говорит Джексон.
— Эмма, бабушка подписывала документы о доверенном лице, отвечающем за разрешение на операцию и за разглашение конфиденциальной информации? — спрашивает мама.
— О доверенном лице?
— Ну, она, скорее всего, не смогла ничего подписать, раз все произошло так быстро, — продолжает она.
— На самом деле, она все подписала вчера ночью, — говорит маме Джексон, осторожно избегая моего взгляда.
Теперь я знаю, что Джексон был в курсе бабушкиных решений насчет операции, раз она на нее заранее согласилась. Все было подстроено так, чтобы я пошла с ним сегодня на ужин, а он все знал заранее.
— Я пойду проверю, как там Амелия, — произносит Джексон, быстро сжимая мамино плечо, — скоро вернусь.
Как только за ним закрывается дверь, мама разворачивается ко мне:
— Ты была здесь, когда это случилось?
— Нет, я вышла ответить на несколько писем на свежем воздухе.
Мама приобнимает меня за плечо и прислоняется головой к моей голове.
— Кажется, у нас совсем не хватает времени на то, что должны сказать родным людям то, но бабушка прожила необыкновенную жизнь, в отличие от множества людей ее поколения, — говорю маме.
Не знаю, помогают ли мои слова, но теперь, когда я узнала часть того, что пережила бабушка, этот небольшой отрезок в ее жизненном пути — все остальное кажется не важным.
— Я знаю, — шепчет она, а затем опускает взгляд на дневник, о котором я успела забыть, — что это у тебя на коленках?
— Ой, это ничего. Просто читала то, что дал мне друг, — кладу дневник в сумку и защелкиваю застежки.
— Выглядит достаточно старым.
— Да, я разрабатываю книжную обложку к нему, — вру я.
— О, это хорошо, милая, — мама абсолютно не вникает в то, что я говорю, и, не отводя глаз, смотрит в стену напротив. В нашей семье все так близки, что мысль о том, что кого-то не будет рядом, невозможна, особенно если это бабушка. Она наша главная опора.
Мы с мамой сидим в тишине, пока не приезжает Энни, которая немного приводит маму в чувство. Мамина версия происходящего не такая короткая и по делу, как у Джексона, что заставляет Энни сильно нервничать. Ей нужны ответы, но она получает не так много информации, как хотела бы.
— Если мы скоро увидимся с бабушкой, нужно взять себя в руки, чтоб она не увидела нашего волнения. Это ничем ей не поможет, — говорю им, понимая, что вряд ли выгляжу лучше.
— Она права, — мама достает стопку салфеток из сумки и протягивает одну Энни.
Макияж растекся по их щекам, глаза у обеих красные. У меня сердце разбивается, глядя на них. Все-таки, это их мама. Как ни была бы я близка с бабушкой. Насколько бы я ни была близка с бабушкой, нет ничего сильнее связи между матерью и дочерью.
Я рассталась с Майком, — сообщаю им, пытаясь немного отвлечь.
Шмыганье носом останавливается на секунду, они обе смотрят на меня:
— Надеюсь в этот раз окончательно? — спрашивает Энни.
— Он признался в изменах. Все кончено. Вовремя, скажите?
Энни садится по другую сторону от меня, и они вдвоём с мамой меня обнимают, из-за чего становится все труднее сдерживать поток слез. Резко вздохнув, сжимаю зубы и смотрю в потолок, напоминая себе снова, что бабушка не захочет видеть наши слезы. Она всю жизнь говорила: «Слезами горю не поможешь, они приносят столько удовлетворения тем, кто причинил тебе боль, сколько они не заслуживают. Слезы — лишь потраченные впустую эмоции».
Стараюсь вспоминать ее слова каждый раз, когда мне плохо, но я совсем не похожа в этом на нее — я не способна хорошо контролировать свои чувства. Я думаю, они живут своей жизнью. Мама и Энни точно такие же.
Дверь в комнату ожидания открывается вновь, в этот раз это медсестра, которая ничем не помогла мне сегодня. Она прислоняется спиной к двери, удерживая ее открытой. В то же время она смотрит на документы, совсем не обращая на нас внимания, что беспокоит меня точно так же, как и ее безразличное лицо до этого. Зачем ей все эти сердца и радуга, нарисованные на верхней части розовой формы, если они совсем не соответствуют отношению к окружающим?
— Амелия вновь в своей палате, вы можете ее навестить, — говорит она.
Я знаю, что не должна срываться на эту медсестру, она лишь делает свою работу, и я ей не завидую. Нужно уметь держать себя в руках, чтобы выполнять свою работу, во мне этого точно нет. Наверное, они черствеют со временем, раз им постоянно нужно сдерживать свои эмоции.
Мы идем по коридору, назад в бабушкину палату, и я боюсь увидеть, как она сейчас выглядит. Когда мы заходим, она лежит с полузакрытыми глазами, кожа бледнее белой простыни, которой она укрыта. Хотя количество проводов и аппаратов, тянущихся к ней, кажется, не изменилось с последнего раза, как я ее видела.
Я подбегаю ближе и бросаю сумку у кровати:
— Бабушка, ты нас слышишь?
Из ее горла вырывается хрип, я целую бабушку в щеку и присаживаюсь на колени, аккуратно беря ее руку.
Мама и Энни занимают другую сторону и делают то же самое.
— Она, наверное, еще не отошла от анестезии, — говорю тихо.
— Мне нужен…Чарли, — бормочет бабушка. Слова звучат невнятно, трудно понять, что она говорит, но я расслышала имя Чарли… и теперь это приобретает смысл.
— Мама, кто такой Чарли? — спрашивает Энни.
Вялая улыбка появляется на уголках бабушкиных губ:
— Он был не… ве… ро… ят…
Энни и мама смотрят друг на друга, не понимая, о чем она говорит, и меня наполняет чувство вины, ведь я знаю, но она просила меня молчать. Она просила держать записи у себя, видимо, есть причина, по которой не хочет, чтоб они узнали о них.
— Ты знаешь какого-нибудь Чарли? — мама задает мне вопрос.
— Нет, нет, я не знаю кто он. Никогда прежде не слышала о нем. Очень странно.
Бабушка пытается смеяться, но в ее горле будто застревает мокрота. Я сжимаю ее руку, давая понять, что понимаю, о чем она. Наверное, ее мысли путаются, ведь она просила ничего не рассказывать о дневнике маме или Энни, но все равно зовет Чарли снова.