Со знакомства с ним и начали переписчики. Он оказался переплетчиком, месяц назад потерявшим работу, отцом троих маленьких ползунков.
Пока они разговаривали, комнату заполнили любопытствующие. Серые нездоровые лица, непричесанные лохматые волосы, мутные глаза. Несколько женщин пришли с грудными детьми. На вопросы все отвечали нехотя, с некоторым испугом.
Дмитрий Наркисович попытался выяснить, сколько семей живет в этой комнате, но квартиранты никак не могли этого установить. То насчитывали восемнадцать человек, то двадцать четыре.
— Чего Никифора считать, — врезался чей-то дребезжащий голос. — Он, почитай, вторую неделю глаз не кажет. Говорят, что в полиции.
— Как не кажет, — возразил женский голос. — Позавчера разве не ночевал? И опять Нюшка от него голосила.
— Да она и без него каждый вечер голосит, когда водки нажрется.
О Никифоре решили выяснить у самой Нюшки. Ее, спящую, отыскали за одной из занавесок. Она поднялась, разлохмаченная, в застиранной кофточке без рукавов, едва прикрывающей большие груди. Молодая еще женщина, с нездоровым цветом лица. Долго не могла понять, что от нее хотят. Попытались поговорить с ней. На вопрос о занятии она стыдливо опустила глаза.
— Гулящая она у нас, — просто пояснил кто-то. — Ну, сами знаете поди… Весь Смоленский бульвар Нюшку знает… Служила в кормилицах, да прогнали ее. Теперь, опять же, Никифор…
Первый день оставил гнетущее впечатление. Так продолжалось и на второй и следующие дни. Кого только они не встречали! Просто спившихся, потерявших всякую надежду когда-нибудь подняться, бедняков, бьющихся каждодневно ради пятака, бывших солдат, не нашедших своего места в обычной жизни, крестьян, разоренных поборами, не знающих куда приткнуться, увечных мастеровых. Были и просто оборванцы, или, как их звали, золоторотцы. Особенно отчаянным казалось положение женщин с детьми, лишенных мужской поддержки, перебивавшихся грошовыми случайными заработками.
Однажды Дмитрий Наркисович увидел Толстого, выходившего из калитки соседнего дома. Его провожала толпа оборванцев. Растерянно оглядываясь, граф-писатель совал им в ладони мелочь. Потом, слабо махнув рукой, сгорбившись, пошел в сторону Смоленской площади.
— На Урале много по заводам бедных, очень бедных, — говорил вечером Мамин Марье Якимовне, делясь впечатлениями. — Но такого растоптанного человека я там не видел. При всей нищете они все же остаются людьми, сохраняют чуточку чувство достоинства. А тут растоптаны, совершенно растоптаны, уже ничего человеческого не осталось… Занесут в статистику их, составят таблицы нищеты. И что из того? Как изменится их положение?
Позже, все тревожимый мрачными впечатлениями переписи, зрелищем крайней нищеты, распада личности, он решил написать статью «Жертвы статистики». Начал ее с описания, как собрали счетчиков в думе, как он оказался в группе у Л. Н. Толстого и как утром пришли к нему в дом. Но, написав две страницы, отложил рукопись, а потом не вернулся к ней. Только эти первые два листочка начала статьи и остались в архиве писателя.
В столице после цареубийства все было насыщено гнетущими, темными предчувствиями. Суды, аресты, ссылки стали чуть ли не обыденным явлением. Обывателя держали в страхе, укрепляя его в мыслях, что все зло исходит от смутьянов и ненавистников царя. Закручивался пресс цензуры над демократическими журналами. Достаточно было одного неосторожного слова, чтобы автора сослали на житье в более или менее отдаленное место. Многие литераторы уже отправились в это вынужденное «путешествие». Мамин даже предупредил Анну Семеновну:
«Володя пишет немного резко по некоторым вопросам, а письма часто теряются на почте — из чего может выйти пренеприятная для него история. За одно слово можно много беды понести».
Монархисты в своем рвении защиты престола шли далеко.
В редакции «Русских ведомостей» Мамин просматривал гранки своего очередного путевого письма, готовя его для печати, выискивая ошибки наборщика. Василий Михайлович Соболевский, редактор, наклонившись через плечо Мамина, взглянул на узкие бумажные полоски.
— Вы из краев царствующего на Урале Демидова, — сказал Василий Михайлович. — На досуге прочитайте-ка эти листочки сочинения Михаила Евграфовича. Тут и о вашем Демидове есть язвительные строчки. Князь Сампантре — ваш светлейший Сан-Донато. Оказал крупную денежную помощь монархистским дружинникам.
Дмитрий Наркисович уже слышал, правда мельком, о таинственной «Священной дружине».
Верноподданные монархисты из высших кругов, яростно защищавшие трон, создали организацию «Священная дружина». Замышлялись политические убийства не только в России, но и за границей. Возглавлял ее, конечно, скрытно от общества, сам министр Двора и начальник царской охраны граф Воронцов-Дашков. Поддерживали «Священную дружину» крупными денежными взносами богатейшие магнаты. Чуть ли не самый щедрый дар последовал от скупого в тратах на улучшение жизни рабочих, закрывавшего школы и больницы на своих заводах, о чем писал Мамин в путевых заметках «От Урала до Москвы», П. П. Демидова.
Салтыков-Щедрин в третьем письме своего большого политического цикла «Писем к тетеньке» весьма и весьма прозрачно намекнул на существование зловещей «Священной дружины», раскрыл ее цели в борьбе со всеми инакомыслящими. Дерзкое сочинение, запрещенное жесткой рукой Александра III, вопреки монаршей воле все же появилось в заграничных изданиях, а оттуда, в оттисках, попало к читателям в Россию.
Это нелегальное будоражащее сочинение Салтыкова-Щедрина и держал в руках Дмитрий Наркисович.
Его поразила гражданская смелость писателя, не побоявшегося разоблачить «Священную дружину», не беспокоясь о личной судьбе своего редакторского дела. Как метко снова разило перо сатирика своих политических врагов! С каким ядовитым сарказмом преследовал он душителей свободной мысли! Дмитрий Наркисович проникся еще большим уважением к бесстрашному редактору «Отечественных записок», такому последовательному в защите своих убеждений, так смело выступающему против врагов.
Разве это не пример истинной гражданской доблести всем русским литераторам?
Печатание очерков «От Урала до Москвы» в газете «Русские ведомости» завершилось в середине февраля 1882 года.
К этому времени решилась судьба рассказа «Старатели», принятого в «Русской мысли». Скабичевский сообщил, что очерк «На рубеже Азии» набирается для мартовской книжки журнала «Устои», редакция журнала «Дело» известила, что ею приняты два рассказа «Все мы хлеб едим…» и «В камнях».
Именно в эти журналы резко выраженного демократического направления, где появлялись произведения самых уважаемых писателей, живущих интересами народной жизни, и где в условиях строжайшей цензуры прорывалась русская передовая мысль, стремился Мамин. Гонимые официальной властью, подвергающиеся постоянным цензурным опалам, они были наиболее почитаемые среди передовой интеллигенции. Яркие огни в сумерках повседневной жизни. Связывал свою литературную судьбу Мамин и еще с двумя журналами, для которых готовил рассказы, — с «Вестником Европы» и особенно с «Отечественными записками».
«Милая мама, — писал сын Анне Семеновне в феврале 1882 года, — ты можешь себе представить мою радость. Десять лет самого настойчивого и упорного труда начинают освещаться первыми лучами успеха, который дорог именно в настоящую минуту по многим причинам. Целый вечер я провел, как в лихорадке, и едва в состоянии был заснуть. Мы долго и много говорили с Марьей Якимовной и жалели только об одном, что нет бедного папы, который порадовался бы нашей общей радостью…
Хорошо помню, как я приехал в Москву с одними надеждами в карманах и с благочестивым желанием честно трудиться, всего прошло каких-нибудь полгода, и декорации переменились, и даже редакция «Дела» выражает скромную надежду иметь меня своим сотрудником и далее. Да, глупая штука счастье: то не имеешь лишнего двугривенного на обед, то валятся сотни рублей».