В памяти всплыли ужасные казни, которые в далекую пору детства двенадцатилетний Дмитрий видел на Хлебном рынке в Екатеринбурге. Так же поднимался на помост священник, напутствовал осужденного, давал целовать крест. Потом начиналась кровавая экзекуция. Палач бросал на «кобылу» жертву, привязывал ее ремнями и начинал хлестать плетью по обнаженному телу, до крови рассекая кожу.
Те публичные казни, с кнутом, отменены. А чем отличается нынешняя позорная казнь? Только тем, что на столичной площади не свистел кнут, не раздавались крики истязуемых? Нет, есть и более существенная разница. Тогда наказывали темных, невежественных мужиков за действительные преступления. Ныне судят и наказуют публично образованных, умных людей за убеждения. Какая же казнь ужаснее?
…Царская судебная машина продолжала работать. Не успело еще замолкнуть дело долгушинцев, как в июле 1875 года состоялся новый гласный процесс над группой петербургских студентов, обвиняемых в политических преступлениях. Снова заседало Особое присутствие правительствующего Сената, разбиравшее это дело. Судили Дьякова, Сирякова, Герасимова, Александрова, Зайцева и Ельцова, обвиненных в распространении революционных идей между рабочими на фабриках и среди солдат в гвардейском Московском полку.
Главные обвиняемые Дьяков и Сиряков, как сообщалось в стенографическом отчете, печатавшемся в «Правительственном вестнике», отказались от официальных защитников.
В обвинительном заключении излагалось:
«В начале апреля 1875 года рабочий фабрики Чешера, крестьянин Яков Самойлов и бессрочноотпускной бомбардир Антон Андреев подали начальнику Санкт-Петербургского жандармского управления заявления, в коих объяснили: 1-й, что на дворе фабрики в квартиры рабочих Михаила Васильева, Матвея Тарасова, Никифора Кондратьева и других приходил молодой человек, который читал им после занятий о старине, потом о самарском голоде. Когда Тарасов, Кондратьев и другие переехали на новую квартиру на Черной речке, то чтения и там продолжались; и 2-й, что в конце марта 1875 года брат его бессрочноотпущенный рядовой Яков Андреев, работавший на фабрике Чешера, принес ему книгу «Историю одного французского крестьянина», объяснив, что подобные книги в квартиры рабочих, живущих на Выборгской стороне, на даче Бобошина, носят студенты. Заметив, что в принесенной книге нехорошо говорится, он ходил к брату несколько воскресений и заставал там читавшего студента и нескольких рабочих. После чтения был разговор о том, что всем соединиться и произвести бунт. Студент говорил, что нужно уничтожать купцов, дворян и царя.
…Высказывалось, что нужно вырвать корень, а если посшибать одни сучья, то пойдут отростки и опять будет то же, что и теперь».
Подсудимые не отрицали своих связей в рабочей и армейской среде. Они действительно были убеждены, что фабрики и заводы должны стать общественным достоянием, а земля поделена поровну среди крестьян.
Когда председательствующий предоставил последнее слово Дьякову, тот ответил:
— Говорить в свою защиту после того, как в числе свидетелей выступили три агента сыскной полиции, я нахожу неуместным.
— Я считаю свою защиту невозможной ввиду тех обстоятельств, о которых заявил Дьяков, — поддержал своего товарища Сиряков.
Главные обвиняемые были приговорены: Дьяков, Герасимов и Александров — к десяти годам каторги. Сиряков — к шести.
Среди обвиняемых были два студента Медико-хирургической академии: Владимир Ельцов и Всеволод Вячеславов.
Дмитрий Мамин хорошо знал их, встречался несколько раз на сходках.
От Наркиса Матвеевича приходили тревожные письма. Он беспокоился за сына, за его судьбу и решительно осуждал студентов, которые пренебрегли возможностью получить образование и занялись предосудительной деятельностью.
«В предыдущем своем письме вы много распространялись насчет дела Сирякова и Дьякова, — сдержанно писал Дмитрий отцу, — забывая две вещи: 1. что можно даже своими ошибками принести великую пользу, 2. что лежачего не бьют. Насколько эти господа были мечтателями и непрактичными людьми, показывает все дело их рук, за которое следовало бы им давать побольше холодной воды, чтобы дать время поостынуть, но что было, того не воротишь, и бедняги должны теперь всю жизнь выстрадать за свою ребяческую, даже глупую неосмотрительность».
Продолжались аресты среди студенчества. Дмитрий, опасаясь внезапного обыска, перечитал все письма отца и большую часть их сжег, чтобы не дать повода к каким-либо обвинениям. Совет о том же дал и отцу относительно своих писем.
В это лето — 1875 года — он опять поселился в полюбившемся ему Парголове. На этот раз с другим земляком — Петром Аркадьевичем Арефьевым, родом из-под Ирбита. Как и в прошлом году, неподалеку от дачи Аграфены Николаевны. Они больше не скрывали своих отношений.
Дмитрий жил надеждами, что этот год будет к нему добрее. А он оказался еще более суровым. Пережитые трудности казались сейчас пустяковыми по сравнению с теми, что навалились на него.
Скромный успех первых рассказов окрылил его, но ненадолго. Оказалось, что и с художественной прозой была своя маета, не легче газетной. Дмитрий сообщал отцу, что мало написать рассказ и напечатать его, надо еще уметь и деньги у издателя вырвать.
«Приходишь раз — нет, придите, пожалуйста, в другой раз; приходишь в другой. Ах, извините, пожалуйста, денег нет, будьте так добры, зайдите в такой-то день. И так далее, и так далее. За деньгами приходится прогуляться иной раз 5—6 раз, а это будет около шести верст взад и вперед».
Дмитрий уже не был похож на того юношу, что три года назад выходил из вагона на перрон Николаевского вокзала полный радужных надежд на будущее. Жизнь, казалось, делала все, чтобы разрушить его иллюзии и сломить нравственно. Он стал свидетелем жестоких расправ с молодыми людьми, пытавшимися помочь угнетенным. Сильные притесняют слабых, ловкие обходят простодушных. В газетной и журнальной среде Дмитрий насмотрелся, как погибают, словно ненужные обществу, натуры способные, одаренные, но изнемогшие в борьбе с обстоятельствами. И сгорают от алкоголя эти пролетарии умственного труда или заканчивают свои дни на больничной койке.
Для Дмитрия каждый день был днем жестокой борьбы за право продержаться в столице. Порой его настигал голод. Настоящий голод, когда несколько дней он совсем не ел. Самый тяжелый — первый день голодовки, второй проходит полегче, а на третий вообще уже и есть не хочется. Но Дмитрий не падал духом. И все же страх голода у него сохранился на многие годы.
Русское общество переживало десятилетие мучительных противоречий. Старые отношения, когда помещики существовали за счет крестьян, мало беспокоясь о будущем, а вся система государственного управления покоилась на фундаменте крепостного права, рухнули. Новые еще не приобрели устойчивых форм. Лишь явственно бросалось в глаза: главной силой становились деньги. Не «благородное» происхождение, не занимаемые посты, а деньги — десятки, сотни тысяч, миллионы. Чем больше денег, тем увереннее и наглее вел себя их обладатель. Это было новым явлением, ошеломляющим, шокирующим. Раньше в высших сферах о богатстве предпочитали умалчивать. Говорить о деньгах считалось дурным тоном, к разбогатевшим выскочкам относились брезгливо. Теперь перед ними заискивали. Родовитые фамилии, чтобы как-нибудь продержаться, входили в сговор с капиталом. Как ни свирепствовала цензура, литературе все-таки удавалось иногда отразить новые отношения в обществе, возникновение новой морали и нравственности. Остро, обнаженно писал о разрушении старых форм, о новой силе денег и неизбежной при этом ломке сознания Достоевский. Роман «Подросток» как раз начал печататься в журнале Некрасова «Отечественные записки».
«Нынешнее время, — говорил Ф. М. Достоевский устами одного из персонажей романа, — это время золотой середины и бесчувствия, страсти к невежеству, лени, неспособности к делу и потребности всего готового. Никто не задумывается; редко кто выжил бы себе идею… Нынче безлесят Россию, истощают в ней почву, обращают в степь и приготовляют ее для калмыков. Явись человек с надеждой и посади дерево — все засмеются: «Разве ты до него доживешь?» С другой стороны, желающие добра толкуют о том, что будет через тысячу лет. Скрепляющая идея совсем пропала. Все точно на постоялом дворе и завтра собираются вон из России; все живут только бы с них достало».