— Эва! — протянул Тимофеич снисходительно. — Тагил и Екатеринбург! Карась и щука! Это заводские города. А Пермь — губернский город, никаких тебе заводов, только присутственные места… Река не меньше Волги. Кама! Ох река! Увидишь весной, когда лед пойдет ломать. Все лето вода кипит… Бурлаков этих! Плоты гонят, железо, соль… Вниз, к Волге… И вверх всякое добро до самой Чердыни…
— А пожар? — спросил Дмитрий, вспоминая рассказы отца. — Ведь весь город горел.
— Когда оно было? Горела Пермь. Говорят, пять ден горела. Почти все старые дома спалило. Всякие казенные здания. Да ведь двадцать пять лет с той поры прошло. Мало кто сейчас и помнит. Москва при французе горела? Еще как… А сейчас? Отстроилась, Белокаменная. Говорят, дома еще лучше поставили. Теперь от старой ничего не видно. Поднялась Москва, и наша Пермь встала.
Все время, не переставая, кропил реденький дождь, все жиже размешивая грязь на дороге, развешивая туманные простыни в лесах. Елки стояли синие, надменные, а березы, рябинники, осинники понурились тяжелой пестрой листвой, словно загрустили в ожидании скорых северных ветров, которые оголят их ветви, посрывают весь этот праздничный осенний наряд.
Лошадь все копытила кислую дорогу, потрюхивала, забрасывая седоков грязью. С разговорами бывалый семинарист и весь в тревожном ожидании Дмитрий к вечеру, промокшие, озябшие, добрались до Межевой Утки. Переночевать остановились у знакомого.
Чусовая, выйдя из берегов после недельных дождей, бурлила мутная, угрюмая, в пене, дышала холодной сыростью. Дома, вытянувшиеся далеко по берегу, потемнели, промокли. Все обволокло немотной тишиной, лишь легонько шуршал дождь да журчала, не переставая, сбегавшая с крыш вода.
На ночь Дмитрию отвели место на широкой лавке под окном. Под тихий убаюкивающий шум дождя он продолжал думать о краткой встрече с Висимом, с близкими ему людьми. Все кончилось, впереди — новая дорога, шесть неизвестных лет в Перми. Шесть! Скоро ему исполнится шестнадцать. А что с ним станет в двадцать два, когда он выйдет из семинарии? Какой тогда путь ляжет перед ним? Неужели в священнослужители?
Вспоминалось прошедшее лето. Отец, по обыкновению занятый своими многочисленными обязанностями, все же находил время для душевных бесед с сыном. Анна Семеновна нет-нет да усаживала рядом с собой Дмитрия. Словно не могла наговориться, насмотреться. Николай, вытянувшийся, почти ничем не отличавшийся от других заводских парней, был по-прежнему грубовато-нежен, гнал брата всякий раз, когда тот хотел помочь по хозяйству. «Разве ты сумеешь?» — снисходительно, с чувством собственного превосходства говорил он Дмитрию, забирая у него топор или лопату. Дмитрий шел в дом, садился за книгу или же, забрав ее, прятался в дальнем и уютном уголке сада и там, развалившись на траве, листал страницы. Временами Мите было неловко, что его во всем выделяют, относятся по-особому. Он обижался, когда Николай не брал его на вечерки. Взяв гармонь, старший брат уходил из дому, кратко бросив: «Наши забавы не по тебе…»
Читал Митя в те дни особенно много. После училища в Екатеринбурге, где так презирали книгу и тех, кто тянулся к ней, ом накинулся на чтение, как чревоугодник на любимые лакомства.
Перечитал и Помяловского. В «Очерках бурсы» Митя теперь не увидел тех смешных сцен, что так нравились отцу дьякону. Что могло смешить его?
На все — знакомое и незнакомое — смотрел Митя теперь другими глазами, глазами человека, насильственно отторгнутого от родного и любимого мира.
Иной раз прочитанная книга оставляла такое сильное впечатление, что браться за другую было просто невозможно. Казалось, никогда уж, ничто, никакая другая не увлечет его так, до боли, до самозабвения… Тогда Дмитрий уходил куда глаза глядят, шатался целыми днями по привычным висимским окрестностям и забредал в такие места, которые будто никогда и не видел. И мечтал…
К осени Дмитрий загорел и окреп физически.
Вспоминалась недельная поездка с отцом на Чусовую, когда между ними произошло еще большее сближение. Наверное, ради этого, главного, а не только для Митиного развлечения, было затеяно Наркисом Матвеевичем путешествие.
Они останавливались у старателей, на углежжении, в каменоломнях, в маленьких, среди лесов, деревушках, даже заехали в полузаброшенный скит, где в запустении доживали свой век несколько стариков. Десятки мужских и женских лиц проходили перед ним. Он всматривался, вслушивался в разговоры, невольно проникая сердцем в глубины их нелегкого житейского опыта.
Была долгая дорога среди лесов, и были разговоры вроде и ни о чем и вроде о важном. Потом была памятная для Дмитрия гроза к вечеру на Чусовой. Они с отцом смотрели на нее с крылечка того дома, в котором остановились на ночлег. За крутым изгибом Чусовой, упиравшейся течением в отвесный скалистый берег, за горами, покрытыми сплошными лесами, уже виднелся начавшийся дождь, похожий на туман. На темном фоне почти непрерывно взрывались молнии, и громовые раскаты слышались все ближе.
Гроза завершилась ливневым дождем, размывшим очертания церкви с высокой колокольней, все ближние дома и Чусовую со скалами и дальними лесами. А ночью небо очистилось, поднялась луна, и Чусовая заколыхалась, переливаясь лунным светом.
В тот вечер Наркис Матвеевич снова заговорил о будущем. Он сжал руку Дмитрия и долго не отпускал ее. Теплая рука отца словно передавала силу любви, обещая опору в будущем.
— Возникнут, Митя, раздумья, сомнения, почерпнутые из книг, общений с товарищами, — говорил отец, — не замыкайся в себе. Юношеству свойственны поиски истины. Дерзость — его оружие. Оно поднимается детьми даже против отцов. Помни, что отец, если он пользуется уважением, может остаться самым близким на всю жизнь. Знай, что во всех добрых делах твоих, в раздумьях, горестях и бедствиях для тебя найдется поддержка. Не отрекайся от меня.
Утром они поднялись вместе с солнцем. Наркис Матвеевич повел сына к Чусовой, обещая показать диковину. Они шли сначала каменистым берегом, потом свернули в сырой угрюмый лог, где с двух сторон стояли густые заросли жирных папоротников, высились валуны, заросшие мхом.
Дорога забирала все выше и выше вдоль ручья. Путники вышли в сухой сосняк, к простору, к солнцу. Начались обширные поляны — трава на них стояла выше пояса.
Тропка свернула в цветущий шиповник; по ней они спустились к каменным осыпям Чусовой и пошли берегом.
Темная скала отвесным срезом подступала к самой воде. Вся она была мокрой, капельки падали с гребешка на гребешок, светясь от солнца.
— Плакун-камень! — сказал Наркис Матвеевич. — Родники по всей скале бьют. Народ это по-своему толкует. Плакун! А почему? Когда из этого села Демидов детей от родителей отрывал и отправлял на заводские и горные работы да на другую сторону Чусовой увозил, матери выходили на эту скалу и, прощаясь, плакали. Плакун!..
Дмитрий подставил руки под светлые капли и удивился: они были теплыми и, может ему только показалось, солоноватыми.
Они спустились по течению и остановились возле большого креста.
— Вот это и есть диковина, — сказал Наркис Матвеевич.
Пьедестал креста — грубо отесанные дикие камни, на нем — трехаршинный крест из такого же цельного дикого камня и выбита надпись:
1724 года
сентября
8 дня на
сем месте
родился у статского дейст-
вительного советника Акин-
фия Никитовича Демидова
(что тогда был дворянином)
сын Никита —
статский совет-
ник и кавалер
святого Станис-
лава поставлен
оный крест на
сем месте по
желанию его
1779 года майя
31 числа.
…Многое вспомнилось Дмитрию, когда он лежал на лавке, прислушиваясь к шуму дождя.
Чусовая своевольничала в темноте: то разбежится, расшумится, на какое-то мгновение замолкнет, притаится и опять заскачет, то перекатываясь через камни, то подкатываясь под них.