«Как знать?» — говорят шаромыжники. Повезти может каждому.
В Ист-Энде все можно было одолеть, были бы деньги. Скуку, нищету, жажду, голод, разочарование, похоть, одиночество, утрату, даже саму смерть — и безысходность смерти. Здесь, точно в Зазеркалье, близкие не умирали, а лишь ускользали в невидимые покои. И оттуда уверяли оставшихся в своей непреходящей нежности — стоило только позолотить ручку гадалки.
И полумрак, и подъезды домов кричали об освобождении, и крик этот действовал на Мерридита, точно сила притяжения. Здесь, в переулках Чипсай-да и Уайтчепела, располагались публичные дома, о которых по вечерам шептались в его клубе. Он не раз представлял себе эти подвалы и задние комнаты, в которых женщины доставляли мужчинам удовольствие или причиняли боль. Мерридит знал, что некоторым мужчинам нравится боль, нравится, когда их бьют, стегают плеткой, плюют на них, унижают. А другие сами предпочитают унижать. На флоте ему доводилось встречаться с такими, и один раз его чуть не отдали под суд за то, что дерзнул вмешаться[72]. Некоторых мужчин возбуждает насилие, раззадоривают пытки. Как велико падение, ведущее к этому, как жесток такой человек, до какой степени не знает своих чувств. Мерридит радовался, что не таков, что собственные его исступленные желания столь заурядны.
За горсть монет они выполнят все, о чем попросишь. Ему и в голову не пришло бы просить их прикоснуться к нему. Для этого он был слишком благороден, да и не любил, чтобы к нему прикасались. Мерридиту больше нравилось наблюдать за тем, как они раздеваются: были здесь заведения, где удовлетворяли и такую прихоть. Сидеть в сумеречной комнате, припав к глазку, снова и снова наблюдать за происходящим. Нормальный досуг нормального мужчины. Недаром говорят: мужчины любят глазами.
В некоторых заведениях ему попадались совсем дети. Таких он всегда отсылал прочь. Тогда мадам присылали новых — или старух, переодетых девочками. Больше он в подобные места не ходил.
Но находились и другие. Всегда находились другие. Он отыскал место, подходящее ему больше прочих, и захаживал туда почти каждый вечер. Это заведение для мужчин, сказала мадам. Нормальных, мужественных, цивилизованных мужчин. Здесь не было ни перепуганных девчушек, ни старух, ни плеток, ни унижений, только красивые женщины. Свежие и здоровые, как только что сорванные орхидеи: женщины, точно с картин мастеров. Мое заведение, говаривала мадам, все равно что Национальная галерея.
Содрогаясь от страсти, он смотрел на них из темноты, и дыхание его туманило стекло, отделявшее наблюдателя от предмета наблюдения. Порой, глядя на раздевающихся женщин, делал себе укол. Пчелиный укус шприца. Слабый спазм плоти, точно ига цу вдруг закололо, но более неожиданно, и потом по его костям растекалось облегчение, будто лед разби вался в пустыне.
Спроси его жена, куда он ходит по вечерам, чего она уже почти не делала, он ответил бы, что играет в карты в клубе. В дневниках его перечислены прочие фальшивые алиби, почти всегда с подробным указанием времени и места, зачастую с описанием разговоров, выдуманных от начала до конца. Собрание Общества друзей Бедлама. Заседание благотворительного комитета помощи «падшим женщинам»[73]. Ужин старых викемистов, которого на самом деле не было. В сентябре 1843 года Лора сказала, что на неделю-другую хочет съездить с сыновьями в Сассекс. Мерридит не возражал — да и что он мог возразить, если она уже велела собрать чемоданы и подать экипаж. Виконт Кингскорт признался другу, что не уверен, вернется ли она, присовокупив — пожалуй, искренне, — что ему это уже безразлично.
Одна из девушек, за которыми он подглядывал, оказалась ирландка, черноглазая брюнетка из Слайго, и когда она негромко спросила, не желает ли он еще чего-нибудь, Дэвид Мерридит, к своему удивлению, ответил, что желает. Она отперла замок, отодвинула перегородку. «Тогда иди сюда, аланна[74], — прошептала она и поцеловала его. — Иди ко мне, милый, покажи, как ты любишь меня». Все кончилось очень быстро — он дольше выдумывал себе имя, когда она спросила, как его зовут. Девушка поднялась с тахты, наскоро подмылась над железным тазом в углу и молча ушла. Возвращаясь перед самым рассветом на Тайт-стрит, ее гость смотрел с моста Челси в Темзу, раздумывая, не броситься ли ему в реку. И лишь мысли о сыновьях остановили его.
Когда рассвет обагрил его одинокую спальню, он вколол в бицепс столько лауданума, что проспал почти весь день. Слуги не будили его. Они уже знали, что этого делать нельзя. Ему снилось, что он — его недавно женившийся отец, снилось то утро, когда он увидел, что отец его повесился на Дереве фей на лугу Лоуэр-Лок. Проснувшись, он вколол себе еще лауданума, так мучительно-глубоко, что игла коснулась кости, затем поднялся, оделся и поехал ужинать в клуб, а когда на Ист-Энд опустилась ночь, вернулся на Чипсайд-стрит. (Хотя в одном из дневников он писал: «Ночь здесь не опускается. Скорее, поднимается, убирает камень дневного света, под которым кишит Уайтчепел».) В полюбившемся ему заведении побывала полиция, мадам арестовали и отправили в тюрьму Тотхилл. Но были и другие заведения. Всегда были другие.
Он выучил каждый переулок и закоулок в Уайтчепеле, как узник знает каждый камень своей камеры. Он всегда держал его карту в голове и бродил по нему, как путник в перевернутой сказке: чем дальше забираешься, тем меньше узнаешь. Где-то в лабиринте его дожидалось желаемое. Ирландская девушка. Еще одна девушка. Две девушки. Мужчина и девушка. Может, даже двое мужчин. Порой он заходил в заведения наугад — и сразу же понимал, что не может остаться. Едва ему предлагали то, чего он хотел, как он терял к этому всякий интерес.
Неизвестно, что именно он искал, и если верить любопытному замечанию из его дневника. Мерридит и сам вряд ли знал это. Во флоте ему не раз случалось слышать утверждение, будто бы повешенный в момент кончины ощущает возбуждение Так себя чувствовал Дэвид Мерридит «Задыхающийся, придушенный, с восставшим детородным органом».
Он стал рисковать чаще и больше. Вскоре Уайтчепел сделался ему тесен. Спиталфилдс. Шордич. Майл-Энд-роуд. Он добрался до Степни, где развлечения были грязнее, на восток до Лаймхауса, где даже дети ходили с оружием, на юг до реки, вокруг Шедуэлла и Уоппинга, куда по ночам опасались заглядывать даже констебли. Минимум один раз он представился журналистом из Ирландии, в другой раз — оксфордским профессором криминологии, владельцем бригантины, боксерским антрепренером, человеком, который ищет свою сбежавшую невесту. Много лет спустя о нем еще помнили в порту — о хищном аристократе, известном как «лорд Лжец».
В тени города таился город. На складах и в подземных коллекторах мальчишки устраивали собачьи бои; ласки одурманенных женщин стоили дешевле газеты. Но женщины этого странника больше не интересовали. «Из людей меня не радует ни одна; нет, также и ни один»[75], — писал он, перефразируя Гамлета в маскараде безумства. Опий, который можно было там достать, был чист и силен, только что с кораблей, пришедших из Китая: без разрешения государства покупать его было незаконно, однако в порту им швырялись как рисом на свадьбе. От половины зернышка из глаз сыпались искры, от целой головки едва не лопалось сердце. Дэвид Мерридит набивал им рот, жевал его до волдырей на языке, до крови из нёба и десен, и летал, точно ангел смерти, в облаках над Лондоном. Он пристрастился к привкусу крови во рту. Порой ему казалось, что у него не осталось сердца: нечему разорваться.
Между Саттон-доком и Лукас-стрит располагался квартал висельников[76], замусоренное, заброшенное место, девицы там были полумертвые от голода и болезней. Он часто заговаривал с ними, пытался дать им денег, накормить, но они не понимали, что ему нужна от них только беседа. Их образы являются в его лихорадочных набросках, лица их похожи на саваны, висящие на кулаках, в черных кровоподтеках от дубинок и башмаков их сутенеров. Это место стало его последним пристанищем. Каждую ночь он оказывался в квартале висельников. К женщинам больше не приближался: смотрел издали, как они сварятся меж собой и заманивают мужчин. И рисовал этих прирученных женщин — будто и не карандашом, акровью.