* * *
В Бейруте я расстался со своими спутниками. Прежде чем возвращаться во Францию, я хотел посетить Алеппо и Дамаск и затем добраться верхом до Иерусалима.
После Стамбула и Бруссы Дамаск привел меня в восхищение. Так как дело было летом, гостиница была почти пустой. Я провел там очаровательную неделю в полном уединении. Комната моя выходила окнами на просторный мощеный двор, среди которого сверкал бассейн. Далее виднелись бесчисленные крыши, расположенные террасами, над которыми высились острия минаретов и круглые купола. Ежедневно я совершал длинные прогулки по Дамаску. В жаркие часы дня я искал прибежища в молчаливой прохладе главной мечети или бродил по крытым галереям базара.
Ах, как я любил этот дамасский базар с его темными переходами и живописными лавками! Я заходил поочередно к торговцам ароматами и к вышивальщикам, к золотых дел мастерам и к кондитерам, но одна из этих лавочек меня привлекала в особенности. Это была лавка продавца древностей. Там можно было найти тысячи занятных предметов: древние ковры и фаянсовые изделия, старые ткани и оружие, которого я жадно искал. Не был ли Дамаск великой мусульманской оружейницей? И я надеялся разыскать какой-нибудь прекрасный образец его военных изделий.
С этой надеждой отправился я и в тот день к моему торговцу на базаре. Накануне он обещал достать мне превосходную саблю исключительного закала. Когда я уже начал с торговцем переговоры, человек, сидевший в углу лавки, встал и подошел ко мне с возгласом удивления. Это был Фердид-бей.
Он постарел со времени нашей давней встречи в особняке Баржелен, но сохранил элегантность и изысканность манер. Он прибыл на днях в Дамаск и завтра собирался ехать в Багдад. Он осторожно спросил меня о целях моего путешествия. Я ему ответил выражением моего восторга по поводу всего виденного и красот его родины, но он, как и в тот раз, покачал головой, грустно улыбаясь. Разговор наш был прерван продавцом, принесшим саблю, которую я хотел купить. Я протянул ее Фердид-бею:
— Посмотрите, мой дорогой, вы б этом понимаете больше моего.
Фердид взял в руки тяжелые ножны красного бархата, поглядел на них с минуту, затем резким движением обнажил клинок, кривой и блестящий. Фердид отступил на шаг; его стан, слегка согнутый, выпрямился. Лицо его внезапно приняло выражение героической жестокости. Это не был более тот европеизированный Фердид, которого я знал! Это был сын древнего племени завоевателей. Этим гордым, наследственным жестом старая Турция, героическая и воинственная, возрождалась в его лице.
Это длилось лишь мгновение, но было прекрасно. Фердид опустил обличительный клинок и протянул его мне с важной улыбкой.
— Стоит купить эту саблю, дорогой друг; это превосходное оружие, изделие доброго старого времени... Ах, бедная Турция!
И он снова печально покачал головою.
Я секунду смотрел на него, взволнованный. Уловил ли Фердид-бей мою мысль?.. Он отвернулся и сразу впал в глубокую задумчивость.
* * *
Я более не видел Фердид-бея и никогда больше его не увижу. Мой друг Жюль Нервен, недавно вернувшийся из Константинополя, после того как он был военным корреспондентом в течение первой стадии турецко-болгарской войны, сообщил мне, что Фердид-бей пал героем, как истинный солдат, с саблей в руке, в самом начале роковой битвы при Кирк-Килиссэ.
РАЗГОВОР О ВОЙНЕ
В этот день было мало народу в ресторане Пре Катлан, когда я пришел туда к обеду, получив приглашение от моего друга, скульптора Жана Роброна. Тяжелая летняя жара, стоявшая тогда в Париже, удалила из него всех парижан, которых только не удерживали неотложные дела. Я был как раз в таком положении, но не очень на это жаловался. Я не боюсь ни высокой температуры, ни одиночества, и Париж, пустынный в этот жгучий август, казался мне местом, довольно сносным для пребывания. Тем не менее я охотно принял приглашение Роброна, и перспектива провести вечер в его обществе «среди листвы» показалась мне приятным развлечением в той одинокой жизни, какую я вел.
Роброн также не покинул своей мастерской на авеню де Терн. Он заканчивал одну важную для него группу и, чтобы довести ее до конца, должен был отказаться от вакаций. Он пользовался длинными днями, чтобы ускорить работу, но, выполнив свой дневной урок и сменив платье «замарашки» на элегантный смокинг, он не без удовольствия отправлялся вкусить немного прохлады в тени Булонского леса. Он каждый день обедал в том или другом из ресторанов, предлагающих ночью обитателям знойного города подобие деревни. Без сомнения, он давно бы уже попросил меня составить ему компанию, если бы только мог предположить, что я не нахожусь в такое время года где-нибудь на овеваемом ветерком побережье или в прохладном горном курорте. Лишь накануне он узнал, что я остался в Париже. Его сын Жак, проезжая в коляске по Елисейским полям, увидел меня.
Переступив порог ресторана, я довольно скоро заметил столик, за которым Роброн поджидал меня. С другого конца залы он делал мне знаки. В свете множества ламп, озарявших почти совсем пустое помещение, лысый череп Роброна великолепно сиял, и его пышная русая борода изумительно отливала золотом. Сидевший рядом сын его Жак, маленький, худощавый и черный, являл полный контраст с ним. Трое других приглашенных сидели за столиком Роброна. Это были три молодых человека, сотоварищи Жака по Центральному Банку, где он служил. Их звали: Луи Перак, Антуан Фробен и Шарль Серлан. Подобно Жаку, они должны были получить отпуск лишь в половине сентября. Роброн представил их мне и прибавил:
— Я еще жду Поля де Лери, но не знаю, может ли он прийти. Он, наверное, сейчас очень занят: в министерстве идет изрядная работа. Ах, эти проклятые немцы! Надеюсь, мы не позволим им без конца дразнить нас таким образом!
Крупное лицо Роброна покраснело от гнева. Он стукнул кулаком по столу и смял вечерние газеты, развернутые на нем. Четверо молодых людей выразили свое сочувствие словам и жесту скульптора, и Жак, подняв номер «LaPatrie», упавший на ковер, проворчал сердито:
— Придется-таки сказать им несколько теплых слов...
Тогда был как раз один из «острых» моментов в переговорах по поводу Марокко и Конго, и глухие слухи о войне наполняли Париж. Мысль о вооруженном конфликте между Францией и Германией волновала умы. Вначале смутная и неопределенная, она начинала рисоваться яснее. В глазах многих грозный исход приближался, необходимый и неизбежный. Это не была отдаленная угроза, проблематичная возможность; это была непосредственная, текущая опасность. Всюду звучало слово «война». Час тому назад на улице я почувствовал его эхо в лихорадочных голосах газетчиков, выкрикивающих последние новости. Завтра, быть может, мы окажемся лицом к лицу с этой ужасной реальностью. В эту минуту, быть может, она уже существовала для Поля де Лери. В своем министерстве он, быть может, уже рассылал необходимые предписания. О, без сомнения, ему было сейчас не до обеда в Пре Катлан, этому Полю де Лери, командиру эскадрона, служившему в отделе мобилизации!
Вдруг Роброн воскликнул:
— Да вот и он, наш милый Лери! Жак, скажи, чтобы подавали...
Поль де Лери шел к нам быстрыми шагами. Это был человек лет сорока, энергичной и элегантной внешности. Роброн, Лери и я были знакомы между собою уже много лет. Роброн старше нас обоих, и у него я встретился с Лери. Поль де Лери — превосходный офицер. Он любит свое ремесло. Он отличился в Марокко под начальством генерала д'Амада. В прошлом году он был призван в министерство. Роброн жадно спросил его:
— Ну как, дорогой мой? Вопрос завтрашнего дня?
Поль де Лери, разворачивая салфетку, ответил просто:
— Могу вам сказать только то, что сегодня еще ничего не произойдет.
В течение всего обеда разговор шел, конечно, о предстоящей войне. Роброн — натура страстная. Это доказывает его скульптура. Что-то героическое и грубое чувствуется в его могучем и крепком искусстве. Только любя силу и борьбу, мог он создать столько мощных торсов и узловатых мускулатур. Мысль о войне его не пугает; наоборот, она его воспламеняет, пробуждая в нем старые боевые инстинкты. Если придется драться, он рассчитывает, несмотря на свои пятьдесят лет, найти применение своим силам: уж он-то не будет стоять в стороне, заложив руки в карманы! Сын его Жак вполне с ним согласен. Что касается его, дело обстоит просто. В первый же день мобилизации он увяжет свою котомку и отправится в свой полк в Руан. Там он отбывал воинскую повинность. Он сохранил об этом времени не слишком плохие воспоминания и не прочь был сделаться настоящим солдатом, чтобы послать несколько черносливин из своего «лебеля» в этих «скотов пруссаков». Не то чтобы он ненавидел их лично, но никогда не следует позволять себя дразнить. Это основной принцип.