Гроб покоился в вестибюле, под балдахином, среди свечей. Засверкали шпаги почетного караула, алебарды застучали по плитам; восемь носильщиков подняли тяжелый гроб. Все последовали за ним.
Замок развертывал свой монументальный фасад лицом к парку. Вырисовывались светлые стекла окон, пузатые балконы выставляли свои гнутые перила; в нишах ютились статуи; мраморные колонны расцветали резными капителями. Сады с лужайками, затянутыми плашмя широкими полосами черного крепа, были пустынны; бронзовые треножники курились среди подстриженных тисов; аллеи, усыпанные черным песком, пересекались у лепных обелисков; водные партеры, окрашенные струями чернил, были неподвижны, как черные мраморные плиты; после минутной остановки султаны на лошадях закачались; лысые черепа накрылись шапочками; в одной из групп произошло волнение, и от нее отделился, резко расталкивая других локтями, Гобург, красный, жестикулирующий, негодующий на какое-то нарушение его привилегий... Раздался глухой рокот барабана, и процессия тронулась по парку, вдоль лужаек и прудов, над которыми испуганно взлетали черные лебеди, спущенные на мертвенную воду.
СКАЗКИ ДЛЯ САМОГО СЕБЯ
ВМЕСТО ТИТУЛЬНОГО ЛИСТА
В этих сказках мне больше всего нравится заглавие, потому что оно может, по крайней мере, служить им извинением. Если же нет, то пусть каждый благосклонный читатель выберет то, что подойдет к его сновидениям; я же сверх того получу удовлетворение оттого, что расскажу себе некоторые из своих. Поэтому я хотел бы, чтобы на титульном листе к этим страницам были следующие эмблемы. Их бы мог нарисовать один из моих друзей, художник. Он изобразил бы, например, зеркало, или двустворчатую раковину, или любопытно украшенную флягу. Он представил бы ее из свинца, потому что я люблю этот металл, похожий на очень старое серебро, скромное, потертое и привычное серебро, немного матовое, словно оно потускнело от дыхания или словно блеск его уменьшился от влажности, потому что его долго держали в теплой руке. Раковина, без сомнения, была бы более ясной аллегорией. Море выносит прелестные раковины на прибрежный песок, между тихими водорослями, лужицами вода и ракушками. Перламутр блестит там и сям под их корою и делает радужными их пышные раны; и их форма так лукаво загадочна, что ожидаешь услышать, как из них на ухо тебе запоют сирены. В них шепчет только бесконечное эхо моря, и только прилив нашей крови подражает в них внутреннему крику нашей судьбы.
Но зеркало, конечно, было бы лучше. Я уверен, что мой художник увенчал бы его овальную раму замысловатыми цветами и сумел бы обвить вокруг его ручки узел змеи, как вокруг кадуцея.
Мой друг не мог выполнить мою фантазию.
Его фантазия побудила его больше не рисовать и жить — как я жил — долгими часами молчания, обратившись к лику своих снов.
ШЕСТАЯ ЖЕНИТЬБА СИНЕЙ БОРОДЫ
Франсису Пуатвену
Церковь была совсем сонной. Сквозь полинявшие окна проходило слишком много света, мешавшего забыться в недостаточно густой тени и плакать. Поэтому несколько женщин, коленопреклоненных там и сям, казалось, ожидали большей темноты. Они оставались безмолвными под охранявшими их чепцами, высокими чепцами этой местности, из мягкого полотна, под которыми прячутся наивные лица молодых девушек и почти совсем хоронятся изможденные лица старух.
Звонкая впадина корабля храма усиливала шум отодвинутого стула. С замков свода свешивались, одна за другой, лампы и люстра из старого хрусталя, почти незаметно качавшая свой венец из угасших свечей. Цветы и плоды были высечены на капителях пилястров, а также на кропильнице; вокруг нее пол был омочен каплями святой воды, которую в очистительном прикосновении берут кончиками пальцев и которою крестят себя.
Запах ладана разносил по всему кораблю воспоминание о вечерне, и самая длительность его, одновременно брачная и погребальная, приводила на память более давнее — похороны, сопровождаемые пением псалмов, и веселые свадьбы.
Благодаря ли тому, что я пришел в Кемперле в ранний еще пополуденный час, когда звоном серебряным, как веселое, легкое имя самого города, звенели колокола в солнечном небе, которому угрожали на горизонте влажные тучи, но в моем сознании воспреобладала мысль о празднике; под эти звоны мне представлялись веселье помолвок и кортеж на перекрестках и на паперти. Воскресенье также имеет в себе что-то торжественное и украшенное. Здесь оно скорей проникнуто досугом и отдохновением. Дома старинные и как бы уснувшие; жители стоят у дверей, как бы в ожидании шествия или возвратившись с какого-нибудь увеселения. Белые крылатые чепцы имеют церемонный и сложный вид. У молодых девушек они колышутся на ходу, и строгость их украшена здесь лукавством кружев и обшита с кокетством. У старух они бывают проще и спят в ленивых и немного жестких изломах.
Деревья загородного бульвара правильно выравнивали в приветливой речной воде свое праздное отражение, под стать воскресному дню, о котором свидетельствовал также и лодочник, сидевший со спущенными ногами на перилах моста и предложивший мне прогулку по Лете.
Томная река не текла, но простиралась между набережными и деревьями, затем она, внимательная и онемевшая, полная до краев, медленно поворачивала к гладкой равнине луга, над которой господствовала вдали, на небе, уже оттененном сумерками, лесная тень.
Часы на колокольне пробили пять; листок сорвался с маленького вяза, покружился, лег на воду и остался в ней неподвижен. Я спустился к лодке, и она тихо отчалила.
Два гребца коснулись остриями своих весел о ровную и плотную воду, где ломаный след от лодки пробежал до берегов. Зашевелились побеги травы, и один из тростников, самый большой, долго качался.
Передо мной была молчаливая дорога реки, спокойствие ее течения или прелесть ее поворота; затем, при моем приближении, пейзаж, к которому я ехал, разделялся. Он раздваивался и скользил по обе стороны в виде ряда деревьев, лугов, листвы, одинаковый или разный на двух берегах. Если я поворачивал голову, это двойное прохождение снова соединялось позади меня в новом расположении и с новой неожиданностью; вид его изменялся по мере того, как я ехал вперед, навстречу тому, что доставляло новые, разнообразные мотивы его переменчивости.
Это были: луга с росистой травой, за которую задевали лоскутья тумана, дороги, обсаженные тополями, тростники и ирисы с гибкими цветами в виде шпаг; все это с точностью отражалось в воде, и хотя день еще только начал убывать, была такая тишина, как в самый спокойный вечер. Мраморные крапинки неба, усеянного тучами, сыпались здесь и там маленькими камешками в воду, которая, отяжелев, казалось, опускалась в своих берегах.
Она опускалась тем сильнее, что прибрежные высоты еще более возвышались над ней своею зеленью. Близость больших деревьев, все более и более многочисленных и высоких, налагала на нее печать еще большей, строгости. Туда углублялись тенистые ходы; сумрак возводил там сводчатые гроты, на пороге которых прекращались последние отблески неба во влаге — и река вошла в лес своими эбеновыми водами вместе с лодкой, так что я уже не видел более деревянных весел в руках гребцов, которые загадочным жестом, казалось, заклинали теперь подземный ужас некоего Стикса!
Они долго гребли и иногда, сообразуясь с интересностью места, останавливались, чтобы отдохнуть. Тогда лодка внедрялась прочно, и как бы припаянная к своему отражению, в эту окаменелую воду, где с весел падали капельки, одна за другой — счетчицы тишины, которая отсчитывала свои минуты на этих кропотливых водяных часах.
Вечер пришел, или, вернее, я пришел к нему. Он жил в лесу и казался там сродным тяжелой прибрежной листве. Место было молчаливое, и лодка упорно стояла там, где река, расширившись в озеро, казалось, оканчивалась, черная, бесформенная и стойкая, не продолжая своего течения, бесконечно углубляясь, наслаивая свои волны и накопляясь в себе.