— Сегодня мы опять не заметили за нашими беседами наступления ночи, — промолвил Симонид. — Не пора ли нам возвращаться под эгиду Паллады?
— Пора, давно пора! — раздалось со всех сторон.
Как бы по мановению волшебного жезла в листва кустарников на противоположном конце луга замелькало множество огоньков: то направлялись сюда за своими господами рабы, нёсшие в руках зажжённые смоляные факелы. Через несколько минут лужайка и скамьи под деревьями опустели, и лишь слабые лучи серебристой, только что всходившей луны заиграли в кружеве листьев платанов и маслин и скользнули по серому камню огромного жертвенника богоподобного гиганта Прометея, одиноко высившегося в саду афинской Академии.
II. БРАТЬЯ
Было около полуночи, когда Гиппарх в сопровождении Ономакрита, неразлучного своего спутника и Товарища как в трудах, так и в развлечениях, вернулся на Акрополь и вошёл в ту часть обширного дворца Писистратидов, которую занимал он со своей семьёй. Часовые у входа низко склонили перед тираном копья и с улыбкой переглянулись. Они подумали, что Гиппарх, по обыкновению, возвращается с весёлой пирушки в городе и удивились только, что из постоянных спутников его на этот раз на Акрополь поднялся один лишь Ономакрит.
Не успел Гиппарх переступить порог, как старый привратник, почтительно склонив седую голову и скрестив на груди руки, доложил, что Гиппий просит брата к себе. Известие это вызвало на несколько утомлённом и бледном лице тирана едва заметное выражение неудовольствия. Но опытный глаз старого слуги уловил это движение, и он сказал тихо:
— Всевластный сын Писистрата отдал это распоряжение уже часа два тому назад. Быть может, теперь, когда ночь опустила на землю свою тяжёлую десницу, господину моему будет благоугодно приказать справиться, не почивает ли его царственный брат!
— Да, Эвмолп, распорядись осведомиться, нельзя ли отложить столь позднее посещение до грядущего утра. Я устал. Дух и тело жаждут покоя и сна.
Раб удалился, и друзья очутились в обширном чертоге, убранном необычайно роскошно. Столы, кресла и скамьи этой большой комнаты были покрыты обильной позолотой. В углах, на мраморных колонках, высились бюсты Гомера, Гесиода, Орфея и Ариона. Середину покоя занимала большая мраморная группа, изображавшая Афродиту и Ареса. Маленький Эрот шаловливо выглядывал из-за огромного щита бога брани и с лукавой улыбкой ухватился за кончик его могучего меча. Комната была ярко освещена несколькими светильниками на высоких бронзовых подставках.
— Как это скучно, Ономакрит, — вяло проговорил Гиппарх, сбрасывая гиматий и тяжело опускаясь на скамью у стола, заваленного рукописями, — Гиппий никогда не может понять меня. Вечно одно и то же. Подумай только, я понадобился ему теперь, в глухую полночь! Неужели для дел государственных нет лучшего времени? Разве нельзя, если уже непременно требуется мой совет, оставить беседу до утра? Теперь, когда дух мой далёк от всей этой противной обыденной, мелкой и пошлой сутолоки...
— Несомненно, сейчас не время заниматься государственными делами, Гиппарх. Но кто знает, не случилось ли чего-нибудь, что требует твоего вмешательства и немедленного совета.
— Знаю я эти советы и вмешательства: брат Гегесистрат-Фессал опять напроказил и приходится расплачиваться за его проделки. Скажу тебе откровенно, как другу, надоела мне возня с моим младшим братцем. С тех пор, как он вернулся из дальнего Сигея, дня не проходит без неприятностей. Юн он ещё и никак не может понять, что здесь нельзя распускаться и делать, что угодно.
— Продолжительное пребывание на чужбине, где он был безграничным правителем, и ваше высокое положение, ваше могущество, не уступающее царской власти, наконец врождённое легкомыслие, не прошедшее с годами...
— Я сто, тысячу раз всё это слышал. Но пора же остепениться. Невозможно же человеку в тридцать с лишним лет разыгрывать из себя семнадцатилетнего эфеба.
— Это так, Гиппарх. Но вспомни, нет ли у нашего милого эфеба старшего братца, который также не чужд увлечений и разных грешков? Подумай о себе, и ты согласишься со мной, что раньше, чем других учить...
— Вечно ты со своими противными наставлениями. Тебе бы, Ономакрит, быть жрецом в капище эриний, а не слугой светлого Аполлона и поклонником его прекрасных муз. И дались же всем вам мои увлечения. Сегодня в сотый раз слышу это ненавистное слово.
— Но, если это правда?
— Какая там правда! Всё это вздор! Гегесистрат дерзок и нагл. Если бы он не был мне братом, он был бы мне противен. Эта необузданность, эта резкость, это ненасытное властолюбие, эта ничем не сдерживаемая распущенность надоели, я думаю, не только нам с Гиппием, но и всем порядочным афинянам. Горе с ним, одно только горе!
— Вижу, мой милый, что ты сегодня просто не в духе, а потому несправедлив. Не хотелось бы тебе противоречить, но скажу, что все указанные сейчас качества Гегесистрата преувеличены тобой. Это во-первых. А во-вторых, у него есть нечто, искупающее многие его недостатки.
— Он искренен, хочешь ты сказать?
— Да. Но это не всё: он — натура непосредствен, не умеющая делать уступки ни в чём и никому. Во всяком же случае не станем терять время на напрасные споры, а лучше выпьем перед отходом ко сну чашу доброго вина и разойдёмся до утра. От тирана нет известия: Гиппий, вероятно, уже спит.
— Нет, Ономакрит, он не спит, — раздался в этот Момент низкий бас пожилого человека, появившегося на пороге залы. Это был сам Гиппий. Изборождённое глубокими морщинами и обрамлённое густой, седой одой жёлтое лицо его носило суровый и даже гневный отпечаток. Небольшие глаза были слегка прищурены и в них горел огонёк недоверия и злобы. Высокая, немного полная фигура тирана казалась ниже, чем она была в действительности, потому что Гиппий держался несколько сгорбившись. Сутуловатость сильно старила его.
Властным движением руки он отпустил сопровождавших его рабов и подсел к столу.
— Вы оба удивляетесь, что я в столь поздний час пришёл сюда? Не правда ли? — сказал он несколько насмешливо после маленькой паузы. Не получая ответа, Гиппий продолжал: — Правитель не знает ни дня, ни ночи. Он весь всегда принадлежит своему государству. Его обязанность вечно бодрствовать — даже во сне.
— Значит, не брат Гегесистрат-Фессал причина нашего ночного совещания? — улыбнулся Гиппарх.
— Нет, не он. Его проделки — мелочи. Мне предстоит переговорить с тобой о более важном. И если я сам пришёл сюда, то, значит, дело не терпит. — При этих словах Гиппий обернулся в сторону Ономакрита.
— Ты, аринянин, — сказал он немного насмешливо, — перед моим приходом собирался испить последнюю чашу на сон грядущий. Намерение доброе, и я рад был бы последовать твоему примеру. Но — некогда.
Ономакрит встал и, молча поклонившись братьям, немедленно покинул их. Гиппарху поступок брата не понравился, и он без обиняков высказал это Гиппию. И — странное дело! — лишь только оба остались наедине, морщины на лбу старшего понемногу стали сглаживаться, сурово-надменное выражение его лица уступило место добродушной улыбке и в голосе зазвучали сердечность и ласка.
— Знаю, всё знаю: ты мне пеняешь за то, что я на достаточно предупредителен и любезен с твоим закадычным приятелем, — возразил он Гиппарху. — Но что же делать? Не нравится мне твой хвалёный Ономакрит: что-то лисье светится в глазах и всей его фигура, и я решительно не верю в его искренность. К тому же то, с чем я пришёл к тебе, столь важно, что посторонним людям, хотя бы и близким друзьям, сейчас здесь не место.
— Относительно Ономакрита ты мог бы сделать исключение: вспомни, как его любил наш покойный отец. Не забывай, что он давнишний друг семьи нашей, что он присутствовал при кончине отца, что, наконец, возложенное на него отцом дело — дело великое, национальное. Ему мы обязаны сохранением творений бессмертного Гомера.