Когда Клеомен подъезжал к караульному посту Никодима, высланный навстречу ему гонец донёс, что с Акрополя спускается отряд людей, безоружных с масличными ветвями в руках. Радость озарила дотоле озабоченное лицо спартиата. Он понял, что теперь его дело выиграно, и, наскоро дав посланному приказание ввести пленных под усиленным конвоем в царский шатёр, сам немедленно направился туда же.
— Итак, это ты? Ты Писистратид Гиппий, заставивший нас, спартанцев, взяться за оружие и осадить тебя в твоём родном городе, где ты некогда был полновластным государем?
С этими словами обратился агиад Клеомен, сын Анаксандрида, к стоявшему перед ним в покорной позе безоружному человеку, на бледном лице которого были написаны скорбь и отчаяние. Глубокие морщины изрезали высокий лоб Гиппия, обрамлённый белоснежными кудрями.
— Это я и я пришёл к тебе не как властный повелитель, а как смиренный, удручённый несчастьем простой гражданин, о Клеомен.
Голос Писистратида звучал глухо: в нём ясно слышались сдерживаемые рыдания. Гиппий смиренно опустил глаза. Вся его мощная фигура сгорбилась под тяжестью обрушившегося на него несчастья.
— А знаешь ли ты, сын Писистрата, что тебе грозит смертная казнь, как предателю родины? Ведомо ли тебе, что одного моего слова достаточно, чтобы раздавить тебя, как червя?
Клеомен вперил пристальный взгляд в стоявшего перед ним человека, как будто хотел пронзить его насквозь.
— Знаю, что я в твоей власти. Но знаю также, что ты — спартанец, Клеомен. Я знаю, что не жизни моей и не унижения моего тебе нужно. Ты добиваешься своей цели — отмстить за поражение Анхимола и вернуть Аттику Алкмеонидам. Первого ты, о царь, с помощью богов достиг в битве у Паллен; во втором помогу тебе я сам... Эта миртовая ветвь в руках моих тебе доказательство, что я пришёл сюда с миром и для мира.
— Говори, что тебе нужно?
Глаза Гиппия сверкнули, как в дни былого величия. С трудом сдерживая клокотавший в груди его гнев, сын Писистрата, после минутного молчания, сказал:
— Мне нужна большая жертва, но не от тебя, агиад Клеомен. Жертву эту приношу я сам и... не раскаиваюсь в ней. Я прошу тебя, не как тиран афинский, которому ещё недавно были покорны и город священной Паллады, и цветущая Аттика, и дивные острова архипелага, а как отец, просто, как отец, — даруй жизнь и свободу моим несчастным детям и взамен того... возьми меня и делай со мной, что хочешь. Как некогда престарелый Приам, я на коленях молю тебя о детях своих. Не простирай на них, невинных, гнева своего и мщения. Ты сам отец и знаешь, что сейчас творится в моём сердце. Ты не осудишь меня, если я хочу спасти то, что после родины мне дороже всего в мире. Отечества я лишился. Теперь не отнимай у меня последней радости, последней моей опоры в старости. Заклинаю тебя всем, что тебе дорого в мире, внемли мольбам несчастного отца.
Гиппий склонил колени.
На глазах Клеомена навернулись слёзы, и он пристальным взглядом окинул присутствовавших в шатре Клисфена, Алкивиада, Леогора и других военачальников и друзей своих. Те потупили взоры и наклонили головы. Наступило мучительное молчания, мгновение, показавшееся Гиппию вечностью.
Наконец Клеомен, едва сдерживая душившее его волнение, проговорил:
— Итак, жалкий сын великого Писистрата, клянёшься ли всемогущими богами в пятидневный срок покинуть свою злосчастную родину, чтобы больше никогда не возвращаться сюда? Клянёшься ли навсегда отречься от прав гражданства и навеки забыть, что ты был властелином Афин? Клянёшься ли памятью славного отца своего не поднимать оружия против родины и не предпринимать ничего, что могло бы способствовать восстановлению власти, волей богов утраченной тобой? Если искренне клянёшься, то ты и твои домочадцы свободны. Идите с миром куда хотите, но знайте: священный град Афины-Паллады для вас закрыт навеки.
С громким воплем Гиппий бросился к ногам Клеомена и, обнимая его колени, глухо произнёс:
— Клянусь! Клянусь! Клянусь!
ЭПИЛОГ
День клонился к вечеру. В воздухе было душно, и на западе мрачной, грозной стеной вздымались и быстро росли чёрные тучи. Сильный ветер гнал их прямо к небольшому острову Лемносу в Эгейском море. Чувствовалось приближение грозы. Море с рёвом и шумом катило свои потемневшие волны к скалистому берегу, и там они с глухим рокотом разбивались об утёсы острова или же в низких местах далеко заливали песчаное побережье.
Особенно грозной казалась стихия Посейдона в том месте, где она, глубоко врезавшись в базальтовые глыбы острова, образовала нечто вроде бухты, к которой уступами спускалась дорога, ведшая из крошечного городка Мюрины. Кроме чёрного неба и ещё более тёмной воды, на поверхности которой ежеминутно появлялись белоснежные гребни высоко вздымавшихся волн, кроме тёмных силуэтов прибрежных утёсов и острых скал с зиявшими меж них наподобие чудовищных пастей ущельями и расселинами, тут не было видно теперь ничего. Мрак надвигающейся ночной грозы окутал решительно всё. Рыбаки, ещё днём чуявшие приближение непогоды, давно вернулись в хижины и теперь, плотно закрыв ставни окон, грелись у очагов или заканчивали свой незатейливый ужин.
Вдруг раздались первые раскаты отдалённого грома. Море заволновалось и забушевало сильнее. На небе сверкнула ломаная линия молнии. Всё в природе на мгновение замерло, как бы готовясь с покорностью внять грозному голосу могучего, гневного Зевса. И он сейчас же заговорил, вседержитель богов и вселенной. Страшен был первый удар его молнии. В основах своих содрогнулся остров. Заколебались, казалось, его могучие базальтовые скалы, готовые рухнуть в недра моря, которое теперь, бичуемое непрестанными порывами ветра, закружилось, заклубилось и, как разъярённый зверь, ринулось на беззащитный Лемнос. Не успели ещё его чёрные волны достигнуть прибрежной полосы, как небо озарилось второй, третьей, четвёртой молниями, и удары Зевсовых стрел посыпались отовсюду на бедный остров, причём их страшный треск заглушался грохотом непрерывного грома...
В это время двери одной из рыбачьих хижин растворились, и на пороге показалась согбенная фигура маститого старца. Едва передвигая ноги и опираясь на двух рослых молодцов, бывший афинский тиран, а ныне жалкий, позабытый изгнанник, Гиппий, сын Писистрата, вышел на скалистую площадку. Сильные порывы ветра развевали полы его широкой, длинной одежды и разметали его всё ещё пышные белоснежные кудри, ежеминутно грозя свалить старца с ног. Тщетно молодые рыбаки, в хижине которых он нашёл убежище, просили его вернуться под кровлю. Гиппий стоял на своём и просил лишь, чтобы ему дали сиденье и оставили одного на площадке.
Видя, что с упрямым стариком ничего не поделаешь, братья исполнили его желание и охотно вернулись в хижину, где в очаге пылал яркий огонь и было уютно и тепло.
Тяжело опустившись на скамью, бывший афинский тиран уставился потухшим взором на небо, ярко освещённое снопами молний, затем перевёл глаза на чёрные скалы вокруг и остановился, наконец, на клокотавшей внизу, у ног его, морской бездне. Губы его что-то шептали, мысли роились беспорядочной толпой в утомлённом мозгу, голова болела так, как никогда, и во всём его дряблом, разбитом теле ощущалась небывалая слабость. Ему было невыносимо душно в низкой, сильно прогретой хижине, и он потребовал, чтобы его вывели на свежий воздух, где он думал найти облегчение своим страданиям. Страдания эти были, впрочем, не только физическими. Нравственные, переживаемые им муки гораздо сильнее угнетали его. Он нигде не мог найти покоя от терзавших его день и ночь мыслей; воспоминания, одно мрачнее другого, душили его; голос совести грозно нашёптывал ему одно обвинение за другим.
Вот и сейчас. Мрачная картина грозной природы отнюдь не отвлекла его от назойливых дум. Напротив, с ещё большей, чем когда-либо, яркостью воскресали в душе его образы давно минувшего и каждый из них был страшнее другого. Гиппий уже не слышал теперь ни раскатов грома, ни рёва ветра, ни гула разъярённого моря. Яркие молнии уже не ослепляли его потухшего взора. Сильная дрожь и частые колебания почвы оставались неощутимыми им. Он снова, как всегда, весь ушёл в воспоминания, и казалось ему, что он уже не в силах преодолеть их, не в состоянии отогнать их, не может отвязаться от них. Картины, мрачные, как эта грозная ночь, воскресали в душе несчастного.