IV. ПОЭТ И МЫСЛИТЕЛЬ
Было дивное утро летнего месяца Гекатомбеона. По тёмно-синему небу, казавшемуся огромной, полупрозрачной сапфировой чашей, озарённой лучезарным Фебом, тихо плыли белоснежные облака, умеряя зной дневного светила и ниспосылая на цветущие окрестности Афин лёгкие тени. Дувший с моря юго-восточный ветерок нёс с собой прохладу, и живительное дыхание его подбодряло группу путников, вскоре после восхода солнца вышедших из Итонийских ворот и теперь подходивших к цели своей прогулки, Фалеронской бухте. До полудня было ещё далеко, и самая тяжёлая часть дороги казалась уже сделанной. Такое впечатление возникало оттого, что значительное расстояние, отделяющее Фалерон от Афин, было пройдено в беспрерывной беседе тех лиц, которые сейчас приковывают к себе наше внимание. Центральной фигурой тут являлся Гиппарх, сын Писистрата. Ему сопутствовали его неизменные товарищи, афинянин Ономакрит, мегарянин Феогнид, кеосец Симонид и почтенный Лас из Гермиона, одним словом — те лица, которые обычно сопровождали его в прогулках за город и в обществе которых Гиппарх особенно любил проводить свой досуг в саду Академии.
Сегодня, впрочем, темой для столь оживлённого обмена мыслями между друзьями, что дальний путь был пройден ими почти шутя, служили отнюдь не вопросы искусства или политики, обычно занимавшие этих людей, а обсуждение приключения, которое накануне случилось с Гиппархом. Случай этот настолько взволновал тирана, что и сейчас, несмотря на то что с тех пор прошло около суток, он всё ещё не мог окончательно успокоиться. В десятый раз, пожалуй, передавал он подробности происшествия, так сильно подействовавшего на него, и каждый раз лицо Гиппарха при этом багровело и искажалось от гнева.
— Подумайте только, этот щенок, этот жалкий эфеб, эта ничтожная тля осмелилась сделать публично замечание мне, тирану Гиппарху, сыну бессмертного Писистрата! Нет, вообразите себе только эту дерзость! И за что? За что, спрашиваю я вас? Что мне приглянулась прекрасноглазая Арсиноя! Да ведь это честь, неслыханная честь для такого ничтожества, как Гармодий! Да ведь это же такое счастье для девушки, о котором она и мечтать не смела.
— Гиппарх, ты забываешь, что Арсиноя — свободная афинянка, а не какая-нибудь рабыня или бедная, жалкая крестьянка, — старался успокоить расходившегося друга Лас Гермионский.
— Что ты мне тычешь всё время под нос «свободной афинянкой»! Я и без тебя знаю, что она не невольница. Так ведь я же к ней и отнёсся не как к рабыне. Сто раз говорил я вам, что питаю честные намерения относительно этой девушки, которая своей неземной красотой просто заворожила меня...
— Ты, сын Писистрата, забываешь, что ты женат.
— А ты, милейший Ономакрит, настолько помешался на своём Гомере и на беотийце Гесиоде, что забываешь о существовании развода, — ответил Гиппарх запальчиво.
— Видно, с тобой на эту тему сегодня не сговоришься, — возразил Ономакрит и, смеясь, обратился к Феогниду:
— Успокой хоть ты его, друг. Ведь это же прямо невозможно: третью неделю с этим человеком нет никакого сладу. Раздражителен стал он, как тяжко больной, мечтает, как влюблённый эфеб, а рассуждает, как потерявший от бремени лет рассудок старец. Помогите все вы, друзья, урезонить Гиппарха, по уши влюбившегося в Арсиною и оттого начинающего терять облик правителя и обращаться в незрелого юношу.
— Да, тебе хорошо рассуждать, чёрствая, каменная душа, — огрызнулся Гиппарх. — И все вы, товарищи, хороши! Хотя бы один из вас удержался от порицаний и поддержал меня.
— Прости, Гиппарх, но в том, что мы не поддерживаем тебя, виноват ты один: нельзя было заходить так далеко, как это сделал ты; нельзя было обнимать на улице, на глазах всего народа, честную девушку и тем опозорить её на всю жизнь. Ведь она была невестой, и притом не кого-нибудь, а доблестного любимца богов и народа, славного, безвременно погибшего Кимона.
— Если ты, Лас, при мне хоть раз упомянешь это ненавистное имя, дружбе нашей конец.
Слова эти Гиппарх произнёс столь резко, в голосе его зазвучала нотка такой отчаянной решимости и такого необузданного властолюбия, что все сразу умолкли.
После минутной паузы Лас заявил дрогнувшим от едва скрываемого гнева голосом:
— Это, Гиппарх, как тебе будет угодно. Но истина — то божество, которому я всю жизнь поклонялся и никому другому. То, что ты сердишься, уже свидетельствует о твоей неправоте. Арсиноя была невестой другого, этот другой — загадочно умерщвлённый, доблестный победитель на Олимпийских играх Кимон, и на похоронах этого-то славного юноши ты решился обнять приглянувшуюся тебе невесту покойного! Я лично не могу не клеймить этого твоего поступка.
Гиппарх побелел от гнева. Со сверкающими глазами и крепко сжатыми кулаками он вплотную подошёл к говорившему и прошипел:
— Ага, значит, и ты, арголидец Лас, заодно с этим щенком Гармодием, который громогласно, перед всеми аринянами, назвал меня негодяем. Но знай же, Лас, что и моему терпению может быть конец: я очень, очень благоволил к тебе, поэт из Гермиона, но расположение моё может по твоей же вине испариться и тогда — горе тебе!
Гиппарх готов был при последних словах поднять руку на друга. Ономакрит в ту же минуту обнял его и увлёк на стоявшую у дороги каменную глыбу, служившую местом отдыха и скамьёй для путников.
— Неужели, друзья, богиня Ссоры попала в нашу компанию? Не место, друзья, бледнолицей, худощавой Эриде среди тех лучезарных муз, которые незримо всегда с нами, как наши гении-хранители. Оставьте ссоры и споры и забудем горячность и пыл нашего милого Гиппарха, у которого всё-таки бьётся в груди благородное и доброе сердце.
— И правда, Гиппарх и Лас, помиритесь-ка скорее и забудьте приключившуюся неприятность. Оба вы погорячились, оба вы одинаково правы и не правы, — вставил своё замечание всё время молчавший Симонид.
Его горячо поддержал Феогнид:
— Я того мнения, что вся эта история с Арсиноей не стоит того, чтобы так много о ней говорили. Ведь мы не для того сошлись сегодня чуть ли не на заре, чтобы слушать подробности тысяча первого любовного — и увы! на этот раз неудавшегося — похождения нашего друга и покровителя, а с тем, чтобы торжественно встретить дорогого гостя, едущего к нам с острова Самоса. Откровенно говоря, мне гораздо интереснее познакомиться со славным эолийским певцом любви, Анакреоном, чем со всеми чарами и прелестями хотя бы и распрекраснейшей афинянки Арсинои.
— Если бы вы только знали, друзья, что это за девушка, что за девушка! — воскликнул Гиппарх, и глаза его засверкали страстью. — Ты, Феогнид, не стал бы так пренебрежительно отзываться о божественной Арсиное, как ты это делаешь сейчас. Но да простят тебе боги твою близорукость.
— Тебе же, Гиппарх, от этого лучше, — смеясь заметил Симонид. — Или ты не знаешь нашего человеконенавистника Феогнида?
— Благодари Афродиту, сын Писистрата, что она уберегла сердце нашего старого греховодника Феогнида от увлечения твоей Арсиноей, — вставил с улыбкой Ономакрит. — А теперь, друзья, двинемся в дальнейший путь, — продолжал он, видя, что Гиппарх опять начинает волноваться.
— Да, солнце поднимается выше и выше, и нам пора спешить в Фалерон: здесь, на пыльной дороге становится нестерпимо жарко и в горле совершенно пересохло. Идём же, друзья, а ты, Гиппарх, будь веселее: всё ещё устроится по твоему желанию; недаром к тебе так благоволят небожители.
Это проговорил юркий Симонид, и хитрая улыбка заиграла на его тонких губах.
Все весело рассмеялись, даже хмурое чело сына Писистрата на миг озарилось беззаботной радостью. Один лишь Лас из Гермиона оставался угрюмым и молчаливым. Видно было, что замечание Гиппарха задело за живое и глубоко оскорбило его.
Со смехом и шутками друзья продолжали свой путь. Теперь солнце поднялось настолько высоко, что жгучие лучи его падали почти отвесно на головы путников. Было знойно, нестерпимо знойно, и тщетно взоры приятелей искали какого-нибудь признака тени. Одинокие маслины высились там и тут на хребтах придорожных скал, настолько, впрочем, высоких и крутых, что взбираться на них, чтобы отдохнуть в тени маслин, не приходило никому в голову. Разговоры как-то сразу умолкли, и товарищи Гиппарха думали теперь лишь об одном: как бы скорее добраться до ключа, невдалеке от Фалерона бившего у подножия высокой горы, поросшей густой растительностью. Сам Гиппарх чувствовал себя, по-видимому, бодрее всех, потому что быстро шагал по дороге, не замечая ни знойных лучей полуденного солнца, ни раскалённого песка пыльной дороги. Теперь он снова погрузился в свои размышления и, казалось, совершенно забыл о присутствии товарищей. Но вот дорога сделала крутой поворот к западу. Скалы так близко подступили друг к другу, что образовали нечто вроде ущелья. Тут было сравнительно тенисто и прохладно. Вдали показалась группа деревьев и кустов, приветливо манивших к себе усталых путешественников. Тихое журчание ключа, выбивавшегося из скалы, радостно приветствовало странников.