— За все эти огромные заслуги ему и воздаются небывалые почести. Его работ, его талантов никто не оспаривает. Но сам он, как человек, никогда не внушил мне доверия. В конце концов это — мелкая, тщеславная личность. Однако опять-таки не в нём теперь дело. Вопрос гораздо серьёзнее, чем ты думаешь.
— Ты меня заинтересовал.
— Я жду твоего совета. Так слушай же: было бы странно расписывать тебе наше положение. Ты сам знаешь, насколько оно завидно. Отец оставил нам власть, несметные богатства, верных союзников, болен или менее умиротворённую страну. Население Аттики забыло о тех тяготах, которые оно переживало сорок лет тому назад. Оно оправилось от гнёта внутренних врагов, оно вздохнуло свободнее после изгнания ненавистных Алкмеонидов, оно достигло небывалого дотоле благосостояния. Отдельные дёмы слились в один сильный, цельный город, которому сейчас нет равного в мире. Всюду, на берегах Малой Азии, на Босфоре, на дальнем Понте Евксинском, наконец на бесчисленных островах, начиная с ближней Эвбеи и кончая цветущими Спорадами, в стране, где восходит солнце, даже в смеющейся Сицилии и близ могучих столпов Геракла, там где солнце каждый вечер погружается в полотые волны, везде, где только раздаётся наша дивная эллинская речь, всюду, где живут потомки старого Ксуфа, везде в один голос славят Афины и в один голос называют отца нашего и нас, его сыновей, самыми могущественными, самыми сильными из греков. Тираны на островах Наксос и Самос ищут нашего союза и дружбы с нами. Фессалийцы подвластны нам. Жизнерадостная, богатая, весёлая Иония с берегов алой Азии завистливым оком следит за ростом нашего могущества. Но вот эта-то зависть и пугает, и вечно страшит меня. Мне всё кажется, что всё наше благополучие, вся наша сила — эфемерны, что счастье наше построено на песке.
— Опять, брат, мрачные мысли одолели тебя, — мягко сказал Гиппарх и подсел ближе к Гиппию. — Мне кажется, — продолжал он после минутного раздумья, — ты слишком утомляешься, слишком волнуешься. Всё это лишнее. Тебя грызёт безотчётная тоска, так как ты не уверен в благоволении богов к нам.
— Оставь, Гиппарх, богов. Им хорошо на Олимпе. Их никто не трогает, и забот у них нет никаких. Светлым беспрерывным празднеством протекает их жизнь, но — и над главами вседержителей тяготеет неумолимый рок, таинственные мойры, всевластные богини судьбы.
— И тем не менее они счастливы и блаженствуют в вечной юности и красоте. Да будут же боги примером нам, нам, которые сейчас в Элладе самые сильные, самые счастливые после них. Прочь заботы! Да здравствует светлая, беззаботная, радостная жизнь!
— Тяжёлых дум ты не отгонишь от меня, — мрачно сказал Гиппий, — особенно, когда для них есть полное основание. Человек, как и всесильные боги, отовсюду окружён грозными опасностями. Вспомни юность Диониса-Вакха.
— Но у нас есть всё, чтобы отразить с успехом беду, если бы таковая нам и угрожала. И Дионис вышел победителем из борьбы. И смотри, как могуч и дивен теперь этот бог! На моей памяти ещё культ его едва-едва стал распространяться в Элладе, а теперь нет страны, нет города, нет селения, где бы его не почитали, где бы — да простит мне сын Латоны! — он постепенно не вытеснял лучезарного Аполлона.
— Лишнее доказательство правоты моих слов: даже боги не ограждены от падения. Как же быть тогда нам, жалким смертным? Наши деньги, наша власть, наше оружие — недостаточный оплот от врагов, которыми мы окружены отовсюду. Они только ждут случал погубить нас, потому что они завидуют нам. Стража, телохранители — ничто в сравнении с силой злобы и зависти. Врагов у нас больше, чем друзей. И чем большей кажется нам сила наша, тем на самом деле мы слабее. Многое на это указывает.
— Прости меня, Гиппий, но мне сдаётся, что ты просто болен. Ты так переутомляешься за день, что перестаёшь различать разницу между действительностью и плодом расстроенного воображения. Тебе нужен отдых, основательный отдых. Эта работа с восхода солнца и до глубокой ночи не под силу самому Гераклу. Ты же, брат, трудишься так всю жизнь, трудишься не покладая рук, не помышляя об отдыхе, не думая ни и своих силах, ни о себе самом. Сколько я тебя помню, всё ты чем-то озабочен, всё тебя гнетёт то одно, то другое.
— Прав ты, Гиппарх. Рано я стал деятельным помощником славному отцу нашему. Не было у меня ни детства, ни юности. Радости жизни почти чужды мне. Вечная борьба с тех пор, как я себя помню, давно иссушила моё сердце. Я стал нелюдим, недоверчив, угрюм и зол. То, что создано нашим отцом, представляется мне непрочным, как и всё в жизни. Вспомни наше изгнание. Вспомни, как часто мы были на вершине счастья и удачи и как быстро всё снова шло прахом! Власть — великая сила; но нужны нечеловеческие старания, чтобы не утратить её. Власть — самая непрочная в мир сила, и я боюсь, что из всем непрочных властей именно наша наиболее шаткая.
— Почему ты именно сегодня в таком мрачном настроении? Что случилось?
— Почти ничего, и очень много. Слушай: ты помнишь сына Стесагора, Кимона?
— Конечно, помню. Это — сводный брат Мильтиада, ушедшего в Херсонес и там основавшего тиранию. Что же из этого? Ведь он нам друг! Ведь ещё отец наш вернул его в Аттику и, после многолетней ссоры, примирился с ним. Да я две недели тому назад пировал у него с друзьями перед отъездом его в Олимпию, на игры.
— Вот в том-то и дело: на игры! Эти игры у меня здесь! — И Гиппий выразительно указал на горло. — Удивительное дело, как ты прост, Гиппарх. Ты пируешь с человеком, который льстит тебе, и не хочешь понять, что этот человек один из опаснейших врагов наших.
— Ты опять за старое, брат? Неужели ты и впрямь считаешь Кимона опасным? Это же добродушнейший Малый. Взгляни на его честное, открытое лицо, на эту порой прямо-таки детскую улыбку, которая играет на его губах, на эти смеющиеся глаза...
— Жаль, брат, что к многочисленным твоим талантам Аполлон не прибавил тебе дара ваяния: ты бы изобразил нам Кимона в таком виде, что он ещё при Жизни попал бы в полубоги. Однако, как бы там ни было — берегись и остерегайся его.
— Решительно не понимаю тебя: при чём здесь Кимон?
— Плох тот правитель, который видит всё только своими глазами и слышит только своими ушами.
— Ты узнал что-либо серьёзное?
— В городе и особенно в окрестностях много недовольных. Алкмеониды делают всё, чтобы в четвёртый раз избавить себя от рода Писистратова... Твои похождения и особенно проделки Гегесистрата восстанавливают против нас население. Налоги не уменьшаются. Нужды государства растут. Наша охрана чего-нибудь стоит. Наконец жрецы всех храмов доят нас, как коров. Да мало ли что! И вот, — тут голос Гиппия понизился почти до шёпота, — эти вечные знамения, против которых мы бессильны.
— Твоё суеверие, брат, будет нам ещё источником многих бед. Нельзя же быть таким простаком, чтобы верить в силу каждой приметы.
— Я — сын Писистрата, который всю жизнь свою не был чужд этой веры и ничего не предпринимал помимо воли богов. Ты был ещё юн и глуп, когда мы в первый раз удалились в изгнание и когда отец думал, что все его планы рухнули раз навсегда. Я помню это хорошо: он уже тогда делился со мной, Молоденьким эфебом, своими мыслями. Но увидев вскоре орла с правой стороны, он успокоился и почерпнул в этом знамении силу и бодрость — и Писистрат не ошибся.
— Дело, насколько могу судить я, доходило до ребячества. Даже теперь на стене нашего дворца красуется изображение огромной саранчи. То же насекомое нарисовано на стенах некоторых комнат. Ведь это же смешно.
— Ты не веришь в дурной глаз, отец же наш верил и имел на то полное основание. Саранча предохранит от сглаза, — запальчиво и с тоном глубокого убеждения ответил Гиппий.
— Пусть будет так, — улыбнулся Гиппарх. — Но скажи мне: неужели ты убеждённо, на основании фактов, а не гаданий и примет, считаешь нужным остерегаться Кимона? Не говорит ли в тебе обычное отцовское недоверие? Мне вообще кажется, Гиппий, что ты, так рано ставший помощником отца, никак не можешь свыкнуться с мыслью, что власть наша окончательно упрочена. Ведь борьбы из-за неё было довольно.