— Отвечу тебе очень просто, — возразил Ономакрит. — Не вижу ничего прекрасного в. тех страданиях, о которых столь вдохновенно говорил нам Лас. Напротив, они мне кажутся недостойными человека вообще и эллина в частности. Они хороши для варвара, для азиата, которому чуждо понимание красоты, который живёт в рабстве, который, как червь, ползает у ног своего кумира или пресмыкается пред своими бездушными, злыми богами, ежеминутно грозящими растоптать его в прах или, в лучшем случае, жестоко побить его плетью. Недаром и весь Дионис твой, о Лас, исчадие Востока со всеми его безобразиями и неистовствами. Не эллинского духа это бог, не эллинского. Недаром боги Гомера и Гесиода не знают и не хотят знать его. Он — чужеземец в сонме небожителей, и не место ему на лучезарном Олимпе.
В словах Ономакрита звучала нескрываемая горечь, и нотка затаённой злобы чувствовалась в них. Гиппарх только что хотел дружеским вмешательством в зародыше подавить грозившее принять нежелательный оборот разногласие приятелей, как дотоле молчавший Феогнид вступил в разговор:
— Прав, мне кажется, Ономакрит, но вовсе не по тем соображениям, которые мы только что слышали от Него. Боги пусть остаются богами, какими угодно. Но не могу примириться я с тем, чтобы всё великое, связанное с Олимпом и его населителями, было низведено на землю и стало достоянием толпы. Ох эта толпа! Она — тормоз всему и гибель всего. Ей недоступно понимание прекрасного и высокого.
— Ты ошибаешься, почтенный друг, — воскликнул Гиппарх, и спокойно-беспечное лицо его омрачилось. — Без толпы не было бы и избранных; лишь на тёмном фоне ярче горят звёзды и лучезарнее сверкает золото.
— Я против этого не спорю: толпа нужна, но лишь как фон, а не как нечто самостоятельно для себя существующее. Что такое толпа? Это — презренное стадо рабов. Всё назначение его — служить возвеличению «мужей наилучших», их славе, их торжеству. Верьте Мне, к сожалению, многоопытному, — аристократом в Лучшем смысле слова человек толпы никогда не станет. Охотником не будет пёс; но и без пса охотнику трудно. Итак, пёс существует для и ради охотника. Я потерял в Мегаре всё своё состояние из-за толпы и её разнузданности. Много лет скитаний по Лаконии, Сицилии и Эвбее подтвердили мне, что толпа — это алчный зверь, к которому и нужно относиться так, как к дикому вверю. Толпе чуждо понимание добродетели и человечности. Она готова всегда на всё безумное.
— Например, на поддержание тиранов и укрепление их власти! — шутливо вставил Гиппарх.
— Да, и тирания — дело толпы, но толпы приручённой, — запальчиво возразил Феогнид. — Ты думаешь, сын Писистрата, ты смутишь меня своим едким замечанием? Нисколько! Твой великий отец только лишний раз доказал, что он — прекрасный дрессировщик звероподобной толпы. Без неё он, конечно, ничего бы не мог поделать, ничего не добился бы. Он не был бы первым в Аттике, ему не подчинились бы распущенные афиняне, он не достиг бы почёта и баснословного богатства. О богатство! Ведь это всё: это сила всесокрушающая, всепокоряющая! С ней, с этой силой можно сделать всё в мире! Ей всё покорно.
— Поэт не покорен ей, друг! — послышался тихий возглас Ласа.
— Нет, и он покорен этой силе, гермионский певец. И покорен бессознательно, но глубоко: богатство создаёт условия, при которых именно мы, поэты, только и можем творить.
— В твоих глазах, Феогнид, нет ничего презреннее бедности. Это мы все давно знаем. Но, ты прости меня, порой мне кажется, что такой взгляд — результат личных горьких жизненных разочарований и многих тяжёлых лишений, посланных тебе судьбой. Посмотрите на меня. Ведь, кажется, сейчас в Греции нет человека счастливее меня, нет человека богаче меня. А между тем я беден, беднее последнего жалкого раба и потому глубоко несчастлив.
Так сказал Гиппарх и в раздумье, глубоко вздохнув, опустился на скамью. Ономакрит наклонился к другу и тихо шепнул ему что-то на ухо.
— Оставь, Ономакрит; не того жаждет душа моя. Довольно мне внешней славы и мишурного блеска! На к тому стремится сердце моё. Я богат и — я беден Мне покорно всё в Афинах, в Аттике, в дальнем Сигее. Лучшие люди — мои друзья, мои искренние, бескорыстно любящие меня друзья. Музам я дорог, так как чудные дары их не чужды мне. Сам лироносец Аполлон запечатлел на челе моём свой божественный поцелуй, благословив на великое дело — сделать священный град Паллады-Афины средоточием искусства. Толпа, которую сейчас так страстно поносил Феогнид, покорна мне и молится на меня, так как я щедрой рукой рассыпаю перед ней земные блага. Но всё это ничто в сравнении с тем, чего я жажду и чего мне никогда не достигнуть!
— Ты опять впал в тоску по очаровательной Арсиное. И далась же тебе эта девушка!
— Нет, Симонид, ты не прав, называя Арсиною очаровательной девушкой. Это воплощение всего наилучшего, что есть на земле. В мире не найдётся равной ей...
— По красоте, уму и сердцу, хотел ты сказать. Видишь, как я знаю сокровеннейшие мысли твои, Гиппарх. Вспомни, однако, о Фии.
— Не говори, не говори мне о ней, — воскликнул Гиппарх. — Не следует солнце поминать рядом с тусклой свечой.
— Но было же время, когда ты и ею увлекался не на шутку, — сказал Ономакрит и продолжал, сделав паузу: — И не мало было у тебя в жизни этих Фий. Ты, как истый поэт, искренно преклонялся пред ними, чтобы затем, погодя немного, когда на твоём небосклоне всходила новая звезда, забыть её предшественницу. Так будет и на этот раз, поверь мне.
— Бестолковый ты человек, как я вижу, хотя и учёный, — шутливо ответил Гиппарх. — Пойми же, вспомни, если забыл, отказывался ли я когда-нибудь от своих взглядов на красоту, искусство, служение музам в угоду какой-либо женщине или девушке? Теперь же мной овладело совершенно новое, никогда доселе не испытанное чувство: я готов ради Арсинои отречься от всего: от власти, почёта, богатства, славы, самого себя наконец. Я готов на... преступление, — добавил Гиппарх уже почти шёпотом.
— Ты просто клевещешь на себя, и я никогда не поверю, чтобы ты говорил всё это серьёзно.
— Вспомни, Феогнид, златокудрую Аргириду, которую ты так любил.
— А что от всего этого осталось? Один звук пустой, с которым не связано даже воспоминания. Теперь у меня, на старости лет, иной кумир: властвовать над толпой и, составив себе богатство, презирать её — вот к чему я стремлюсь.
— И чего ты, конечно, достигнешь. Не правда ли? Достигнешь скоро, не сегодня, так завтра? — раздался насмешливый вопрос Ласа.
— Если не сегодня и не завтра, так когда-нибудь. В этом я уверен — и мойры меня не обманут.
— Чудак ты, я вижу, вместе со своими мойрами или — что то же — безумный поэт, в душе и мозгу которого уживаются крайности. На далёком Востоке, говорят, есть люди, верующие только в одну Судьбу. Так это или нет, я не знаю; но знаю наверное, что эта их вера не дала им до сих пор ничего: даже имени это племя себе составить не сумело, и никто не знает, как его зовут.
Так сказал Ономакрит и, обратясь к Гиппарху, продолжал:
— Что будет дальше, увидим, если поживём. А вот о чём я сейчас вспомнил: ты недавно говорил нам, что собираешься послать к острову Самосу пятидесятивесельное судно за певцом царственного Поликрата, Анакреоном, сыном Скитина. Ты не оставил, надеюсь, этого благого намерения?
— Не только не оставил, но уже исполнил, и корабль наш на пути за любимцем Эрота и Афродиты А вот чего ты не знаешь, и никто из вас, друзья, не знает: нужно устроить состязание певцов на ближайшем всенародном празднестве. Как вы отнесётесь к этому предложению, друзья?
Неожиданное заявление Гиппарха было встречено присутствующими громом рукоплесканий.
Гиппарх выпрямился во весь рост, и улыбка радости скользнула по его немного бледному и ещё за минуту перед тем озабоченному лицу.
— Да, это будет славно, — как бы про себя проговорил он. — Тут соберётся у нас в Афинах цвет эллинской мысли и духа, и мы покажем миру, что Аттика недаром пользуется высоким покровительством могучей дщери Зевса, вседержительницы нашей Афины-Паллады.