Он понял, что в лице Хадиджи он нашёл себе судью, что нападает на него, и как и в тех случаях, когда он попадал в трудное положение, стал насмехаться над её носом:
— Я скажу Ему, что во всём виноват нос моей сестры…!
Девушка со смехом ответила ему:
— У некоторых из нас он такой же. Разве мы не товарищи по несчастью?
И тут Ясин ещё раз сказал:
— Ты права, сестрица!
Хадиджа повернулась к брату, готовая уже обрушиться на него с нападками, но он опередил её и сказал:
— Я разве тебя рассердил?… Но почему?!.. Ведь именно я в открытую заявил, что согласен с тобой…
Вне себя от злости, она ответила ему:
— Сначала вспомни о своих недостатках, прежде чем выставлять напоказ недостатки других…
Он поднял на неё глаза, делая изумлённый вид, и пробормотал:
— Ей-Богу, самый большой недостаток — ничто в сравнении с таким носом…
Фахми сделал осуждающий вид, а затем тоже присоединился к спорящим и спросил:
— О чём ты говоришь, братец, о носе, или о преступлении?
Фахми лишь изредка принимал участие в подобных перепалках. Он с воодушевлением похвалил слова Ясина и произнёс:
— И то, и другое вместе. Подумай об уголовной ответственности, которую понесёт любой, кто представит такую невесту несчастному жениху.
Камаль расхохотался, подобно прерывистому гулу сирены. Мать была недовольна тем, что её дочь оказалась посреди всех этих нападок, ей захотелось вернуть разговор к началу, и она тихо сказала:
— Вы перевели разговор с главного на всякую чепуху. Было ли сообщение господина Камаля правдивым или нет, я полагаю, что нет необходимости сомневаться в том, что он сказал правду, особенно после того его клятвы… Не так ли, Камаль… ведь лжец никогда не клянётся?
Всю радость мальчишки от того, что он взял реванш, тут же как рукой сняло, и хотя братья опять продолжали шутить, он отрешился от них, обменявшись с матерью многозначительными взглядами, а затем задумчиво, в тревоге ушёл в себя. Он осознавал всю серьёзность клятвы лжеца, и вызываемый ею гнев Аллаха и Его святых-угодников: ему было очень трудно врать и клясться, в частности, именем Хусейна, которого он так любил. Однако он часто попадал в трудное положение — вот прямо как сегодня — из которого, по его мнению, не было выхода, кроме как нарушить клятву. Он, сам того не осознавая, вовлекался во всякие неловкие ситуации. При том, что спасения от тревоги и беспокойства он не находил, особенно если упоминал о своём проступке, и тогда ему хотелось искоренить дурное прошлое и начать всё с новой, чистой страницы. Он вспоминал Хусейна и то место, где он находился рядом с основным минаретом, верхушка которого соединялась с небом, и умоляюще просил его простить ему допущенную ошибку. Он испытывал стыд, подобно тому, кто осмелился обидеть любимого человека проступком, которому нет прощения. Долгое время он предавался мольбам, а потом очнулся и начал осматриваться, что происходит вокруг него, да прислушиваться к разговору, к тому, что в нём повторялось, и что было новым. Редко когда разговор привлекал его внимание, почти всегда в нём повторялись обрывки воспоминаний о далёком или о недавнем прошлом семейства, новости о радостных или печальных событиях, что произошли у соседей, трудностях в отношениях обоих братьев с их суровым отцом. Хадиджа вновь принималась за свои остроумные или злорадные комментарии. Благодаря всему этому у мальчика зародилось знание, которое выкристаллизовалось в его воображении самым причудливым образом — оно состояло из крайней уязвимости благодаря борьбе противоположностей — агрессивного духа Хадиджи и терпимого, прощающего духа матери. В конце концов, он обратил внимание на Фахми, который обращался к Ясину:
— Последняя атака на Гинденбург[19] была очень опасной, и вполне вероятно, что она будет в этой войне самой решающей.
Ясин разделял надежды брата, но в тишине, когда мало кто обращал на его слова внимание, ему тоже захотелось разбить немцев, а заодно и турков, и вернуть халифат в его прежнем величии, и чтобы Аббас[20] и Мухаммад Фарид[21] вернулись на родину, хотя все эти надежды и желания не отвлекали его от разговора. Кивнув головой, он сказал:
— Вот уже четыре года прошло, а мы только повторяем то же самое…
С надеждой и пылом Фахми ответил ему:
— В любой войне есть конец, и эта тоже обязательно закончится, и я не думаю, что немцы потерпят поражение!..
— Мы как раз об этом и просим Аллаха, ну а что ты думаешь, если для нас немцы окажутся именно такими, какими их описывают англичане?!
Как раз тогда, когда перепалка достигла своего апогея, он повысил голос и сказал:
— Самое главное для нас — избавиться от этого кошмара — от англичан, и чтобы вновь был халифат в его былом величии, тогда путь наш будет лёгким…
Хадиджа вмешалась в их разговор со своим вопросом:
— А почему вы так любите немцев, которые послали дирижабль бросать на нас бомбы?…!
Фахми, как и всегда, заявил, что немцы нацеливали свои бомбы на англичан, а не на египтян. Разговор перешёл на дирижабли, их гигантские размеры, как утверждают, их скорости, и на то, какие они опасные, пока Ясин не встал с места и не направился в свою комнату переодеться, чтобы по привычке пойти в кофейню. Вскоре он вернулся, наряженный и готовый к выходу. Он выглядел элегантным и красивым, но его крупное тело, мужественность и пробивающиеся усики делали его значительно старше своего возраста. Затем он попрощался с домашними и ушёл. Камаль же проводил его взглядом, в котором читалась зависть — мальчику тоже хотелось наслаждаться свободой, и для него не было секретом, что его брат с тех пор, как его назначили инспектором в школе квартала Ан-Нахасин больше не обязан отчитываться о том, когда он уходит и приходит, и о том, что он проводит ночь, как ему вздумается, и возвращается домой тоже когда ему вздумается. До чего же всё это замечательно, и до чего же ему везёт! И как он сам был бы счастлив, если бы уходил и возвращался, когда ему захочется, и проводил вечер там, где нравится, а чтение ограничивал бы только рассказами и стихами — если бы умел читать. Он внезапно спросил у матери:
— А если меня тоже назначат на должность, то можно мне проводить вечер вне дома, как и Ясину?
Мать улыбнулась и ответила:
— Разве так важно, чтобы ты начинал мечтать проводить время вне дома уже сейчас?!
Но Камаль воскликнул в знак протеста:
— Но ведь отец тоже ходит по вечерам в кофейню, как и Ясин.
Мать в смущении вскинула брови и пробормотала:
— Потерпи сначала, пока не станешь мужчиной и госслужащим, и уж тогда порадуешься!
Однако Камалю, казалось, не терпелось, и он спросил:
— Но почему меня не назначат на должность в начальной школе сейчас, а не через три года?
Хадиджа насмешливо воскликнула:
— Чтобы тебя назначили до достижения четырнадцати лет?!
Фахми презрительно сказал брату, прежде чем успел вызвать у него вспышку гнева:
— Ну и осёл же ты… Почему бы тебе не подумать о том, чтобы учиться праву, как и я?… Ясин в чрезвычайных условиях получил свой школьный аттестат: ему было двадцать лет, и если бы не это, то он закончил бы своё образование… Разве ты сам, лодырь, не знаешь, чего хочешь?!
10
Когда Фахми с Камалем поднялись на крышу дома, солнце уже почти скрылось. Его белый диск мирно блестел; жизненная сила покидала его; оно остывало, а свечение его угасало. Садик на крыше, заросший плющом и жасмином, казалось, был покрыт слабым мраком, но мальчик и юноша прошли к дальнему концу крыши, где перегородка не загораживала остатки света. Затем они направились к перегородке, что примыкала к соседней крыше. Фахми водил сюда Камаля во время каждого заката под предлогом повторить уроки на свежем воздухе, несмотря на то, что в ноябре уже стало холодать, особенно в такой час. Он велел мальчику остановиться в таком месте, где тот стоял спиной к перегородке, а сам встал лицом к нему, так, чтобы можно было кидать взоры на соседнюю крышу, не будучи замеченным всякий раз, когда ему хотелось. Там, среди бельевых верёвок мелькала девушка — молоденькая, лет двадцати, или около того, — которая увлечённо собирала постиранную одежду, сваливая её в большую корзину. И хотя Камаль, по привычке, принялся громко разговаривать, она продолжала свои дела, как будто не замечая их двоих.