16.08.1941 г. Где-то в лесу, а впрочем, это неважно…
Одиноко бредущая фигура, натыкающаяся на деревья и с внутренней ожесточенностью поднимающаяся вновь, сжатые побелевшие пальцы, покрытые запекшейся кровью и разводами сажи. И взгляд… наполненный безжизненной синевой взгляд…
Шаг… еще шаг… Идти — идти куда угодно, до конца мира и времен… идти, не разбирая дороги и не видя ничего… только идти и не вспоминать… не помнить…
Вспышка памяти безжалостным кнутом заставила тонкие мальчишеские плечи содрогнуться, и меж скрытых утренним туманом деревьев раздался стон. Мучительный стон… такие можно услышать только в палате тяжелого больного, который умирает так долго, что приход смерти был бы для него лучшей и счастливейшей удачей.
…Утренняя побудка, устроенная сестричкой… Запах горячих бабушкиных блинов, щедро промазанных густым, сладким до горечи медом. Вкус свежего парного молока и чуточку сердитое бурчание деда, с любовью смотрящего на еле клюющих завтрак внучат. Легкое гудение ульев, доносящееся до открытой веранды, и чей-то незнакомый, громкий, с прокуренной хрипотцой, голос: «Открывайте ворота, хозяева, гости пришли!»…
Всхлип, переходящий в стон, и пустые глаза, синими озерами скорби выделяющиеся на черном от сажи и засохшей крови лице, снова заполняются воспоминаниями…
Врывающиеся на веранду люди… звук разбитой чашки, дребезжащей жалобу испуганным хозяевам… Заскорузлая пятерня на лице, отталкивающая от сползающей по стене бабушки, с бульканьем выдыхающей на покрытый голубыми, как само небо, васильками пол темные, кажущиеся черными капли крови… Хеканье деда, с молодецкой удалью вздымающего над головой табурет, и кажущийся громом выстрел…
…Оборванная фигурка, покрытая пеплом, сажей и кровью, неловко ковыляла в никуда, шаталась от истощения и боли — единственного утешения… Только вот боль тела неважна и теряется в темном валу другой боли… Растворяющей душу и заставляющей выть…
…Визг сестры и все тот же голос: «Куда ты, пацанчик, не сцы, там без тебя разберутся. Иди-кася сюда, сладенький мой!»… Вкус крови, своей и чужой, из прокушенной руки, пахнущей табаком и порохом… перила веранды в потрескавшейся зеленой краске, впивающиеся в грудь, боль в заломленных руках и дикий вой распростертого перед лицом на ступенях дома брата, пытающегося запихнуть в распоротый живот извивающиеся змеи внутренностей… Хохот… Хохот и ритмичные удары… Выстрел, тихий выстрел мелкокалиберного пистолетика, раздавшийся из сарая… Рывок и пустота. Пустота и тишина, длившаяся вечно, прерванная треском жадного пламени, пожирающего постройки…
Вот и конец путешествия — яма выворотня и голая мальчишечья фигурка, свернувшаяся клубком, снова и снова вздрагивающая в странном подобии забытья. Вздрагивающая от лиц… Знакомых до боли лиц, встающих перед внутренним взором… спокойных… искаженных мукой… разбитых в месиво табуретом… устремивших сквозь клубы дыма взгляды наполненных мукой васильковых глаз…
16.08.1941 г. Белостокская железная дорога, линия Семятичи — Волковыск, немецкий топливный эшелон, ведомый паровозом серии «ФД»
За окном будки медленно проплывал плотный осинник с проглядывающими сквозь него редкими сосенками. Мерный перестук колес и пыхтение Семеныча, швыряющего в топку поленья, чуток клонили ко сну. Привычным жестом дав щелбана главному манометру, стрелка которого уже полгода имела вредную привычку замирать около цифры пять атмосфер и без хорошего пинка дальше не показывала, машинист Белостокской железной дороги Петр Сергеич Силин бросил несчетный косой взгляд в сторону раскорячившегося на боковом помосте ганса и глубоко вздохнул. Тот вцепился в ограждение и с недовольным видом поплевывал семечками из огромадного подсолнуха, кое-как удерживаемого одной рукой. Подсолнух был реквизирован в недавно пройденной Гайновке, где из-за большого зашлакования котла были вынуждены загрузить еще топлива.
«Эх, Федя ты мой, Федя… — привычным жестом погладил штурвал реверса, уже отполированный мозолистыми руками за долгих семь лет работы. — Да если б не семья, рванули бы мы с тобой, Федька, да к нашим… Эх, правда, не прорвались бы, но хоть пару стрелок с корнем вывернули бы…» Бросил еще один взгляд на откляченный от пышущего жаром котла гансов зад, расплеванную подсолнечную шелуху… «Припекат тебе… — подумалось с ехидством. — У, изверг! Коромыслом тебя да через три прогиба! Хозяева жизни чертовы, нагрузили состав так, что еще чуть-чуть — и песочницы открывать придется, из-за того что колеса вхолостую проворачиваться будут. Вместо полутора тысяч тонн, ну край — двух тысяч, все три загрузили. Даже по ощущениям ползем как беременные черепахи. Да и с такой загрузкой дровами-то не особо потопишь. Эт тебе не донбасский уголек. Поленья сыроваты, да и торф этот чертов…»
Кое-как сдержавшись от плевка, Петр бросил взгляд на Семеныча, покрытого бурым налетом торфяной пыли. Чуток сдобренный опилками и разукрашенный «индейскими» узорами от потеков пота, старый друг и уж пять лет как сосед с чертыханием шуровал ломом в колосниковой решетке.
— Семеныч, нешто так хреново?
Начало ответной фразы кочегара на русский письменный можно было перевести только частично из-за ее большой экспрессии и сочности используемых образов.
— …Мать! Всем наш Федька хорош, но за колосники я бы конструктору руки да повыдергал. На «овечке» и то получше было. Ведь пока на угле идем — все как на мази. Ни пригара тебе, ни шлакования. Да и стокер сам собой уголек в топку кидает. А с дровами или с торфом этим чертовым хоть не связывайся. Мало того что лопатой намашешься или поленьями накидаешься. Так от них хоть каждых верст десять колосники чисти — все равно забивается, сволочь! — Сдув губами каплю пота, зависшую на кончике носа и стоически сопротивляющуюся силе тяготения, кочегар подцепил висящий на выступающем из стены будки крюке чайник и с громким бульканьем глотнул прямо из носика. После чего направил тонкую струйку воды себе прямо на лицо и с удовольствием отфыркался. — Да еще эти вот… только разогнешься отдохнуть, тут как тут, глаза мозолят. Хорошо хоть, в кабину не суются, запачкаться, наверное, боятся, немчура клятая…
Тирада кочегара была прервана громким обиженным лязгом сцепки и грохотом обвалившейся в тендере поленницы.
Пол паровозной будки внезапно затанцевал под ногами, и выпущенный из рук кочегара чайник жалобно задребезжал по металлическому настилу. Вцепившийся в штурвал реверса машинист выглянул из бокового окошка кабины и на секунду застыл, пораженный увиденным.
Стопятидесятитонный паровоз мелкой лодчонкой болтало в странном подобии боковой качки. Взгляд Петра Сергеича скользнул вдоль поручней боковой площадки, с легким злорадством обогнул обливающегося кровью немца, приложившегося о поручень лицом и явно распрощавшегося с парочкой зубов. Паровоз казался островком спокойствия в пустившемся в дикую пляску окружающем мире. Скрипя колесными тележками, жалобно брякая сцепками, перегруженный эшелон переваливался по поплывшему волнами железнодорожному полотну. Ровный гул огня в топке сменился каким-то диким подвыванием, и распахнувшиеся при очередном толчке створки выпустили внутрь будки облако дыма и искр. Взгляд Сергеича, намертво вцепившегося руками в штурвал и проем окна, проследил за уходящими вдаль нитками рельсов. Отблеск полуденного солнца, летящий от отполированных колесными парами головок рельс, позволил опытному глазу старого машиниста моментально оценить приближающиеся неприятности. Да что там неприятности… Состав сам, пыхтя седыми усами пара, приближался к участку дороги, пошедшему волнами. В общем, картина для типичного обывателя не казалась такой уж страшной: небольшое проседание полотна, практически не заметное на первый взгляд. За ним ещё одно, теперь уже на другую сторону, и ещё… ещё… ещё…
Зажигательная джига взбесившегося железа, короткий и скомканный танец — танец бессилия. Протанцевав на колесных парах и наконец с жалобным грохотом соскочив со ставших предательскими ниток рельсов, паровоз тяжелой тушей вспахал насыпь. Вздымая фонтан вдруг ставшей похожей на жидкость земли, он с натруженными стонами сминаемого железа продирался вперед, влекомый инерцией и подталкиваемый в тендер покорно последовавшими за ним цистернами.