– Похож, носом и очками… – пожилой доктор коротко улыбнулся, – но его, наверняка, никто не сажал после войны, как наших пленных, сражавшихся с партизанами, вернувшихся на родину… – он помолчал:
– У него вышло сохранить беременность, Леонид Семенович, но нам вряд ли такое удастся… – забытый журнал лежал на подоконнике палаты больной Левиной. Легкий ветерок шевелил страницами. Устраивая цветы во взятой на сестринском посту трехлитровой банке, Павел вгляделся в фото незнакомца:
– Смотри, – он повернулся к старшей сестре, – доктор Гольдберг… – он сунул журнал под нос Ане, – посвящает статью памяти своей жены… – Павел не мог поверить своим глазам. Держа Надю за прохладную руку, Аня вздернула бровь:
– Какое отношение… – щеки сестры побледнели, Павел даже испугался. Губы цвета спелых ягод зашевелились, подросток сглотнул:
– Здесь все сказано черным по белому. Аня, это наша мама… – помня об осторожности, он перешел на шепот. Аня всматривалась в четкие строки:
– Светлой памяти моей жены, Розы, урожденной Левиной, трагически погибшей в 1945 году… – пальцы заледенели. Выскользнув из рук Ани, журнал шлепнулся на линолеум:
– Он ничего не знает… – едва слышно сказала Аня, – не знает, что мама прожила еще три года, не знает о нашем рождении, не знает о тебе… – не выпуская ладони Павла, она наклонилась к сестре:
– Она меня слышит, – подумала Аня, – а если даже и не слышит, она все поймет. У нас одна кровь, мы всегда были рядом, мы никогда не расстанемся. Она поймет меня сердцем…
На виске Нади билась голубоватая жилка. Одним ловким движением Павел спрятал журнал в крокодиловую сумочку сестры. Аня ловила немного сбивчивое дыхание:
– Нашу маму звали Роза Левина… – она прижалась щекой к щеке Нади, – она была парижанкой. Нашего отца зовут доктор Эмиль Гольдберг. Он жив, он главный врач госпиталя в Мон-Сен-Мартене, в Бельгии. Наш настоящий отец жив, Надя… – Ане показалось, что длинные ресницы сестры дрогнули:
– Жив, – повторила девушка, – и мы его найдем, чего бы это ни стоило.
Для визита в костел Алексей Иванович привез Маше в Кратово приличную одежду, как выразился дядя. Герцог придирчиво осмотрел кашемировое платье, пальто с рыжей лисой, фетровую зимнюю шляпку:
– И никаких растоптанных сапог… – он пинком отправил под стол старую обувь племянницы, – надевай ботинки на каблуке и не спорь. Губы можешь не красить, разрешаю… – из зеркала на девушку смотрело почти незнакомое лицо:
– Дядя прав, – поняла Маша, – одежда меняет человека. Милиционер, видевший меня в сапогах и платке, теперь меня не узнает… – постаравшись кокетливо улыбнуться, она разгладила пальцем хмурую складку между темными бровями. Завитые на папильотки белокурые волосы спускались из-под шляпки на пышный мех. В больших городах Маша видела таких девиц:
– Они смотрели на меня с сожалением, а некоторые с презрением. Я для них была никто, уборщица или рабочая на станке. Но ведь когда-то я тоже так одевалась… – Маше было неприятно вспоминать об отрезах шелка из закрытого распределителя, о французских духах и помаде генеральши Журавлевой:
– Партийцы разожрались, словно скоты, – Маша гневно раздула ноздри, – а люди в колхозах работают по десять часов без отпуска и выходных. Они держат народ на дешевой водке и колбасе из крыс, а сами садятся за банкеты с черной икрой. Понятно, почему Марта не такая, как они. Она и не станет такой, у нее другая душа… – приемная сестра всегда носила очень скромные вещи:
– Серые платья, синие платья, белые блузки… – Маша вздохнула, – дядя Джон рассказывал, что ее мать тоже так одевалась… – у Марты остался брат, Николас, выживший в катастрофе самолета, где летела семья Смит.
Маша сидела в последних рядах скамеек, в стылом здании костела:
– Никакой катастрофы не было, все подстроила Лубянка, то есть проклятый Журавлев… – она думала о бывшей приемной семье с брезгливой яростью, – они хотели опять похитить тетю Констанцу, мать Марты и Ника… – перед визитом в церковь дядя быстро рассказал ей, как вести себя в католическом храме:
– После службы отправишься в кабинку для исповеди… – он аккуратно переносил на листок блокнота шифр, – передашь священнику записку, попросишь его вручить листок кому-то из британских дипломатов… – Маша робко поинтересовалась:
– Но если священник побежит в Комитет… – герцог хмыкнул:
– Я, милая моя, несмотря на все случившееся… – он указал на повязку, закрывающую потерянный глаз, – старый идеалист и верю в тайну исповеди. Да и потом… – дядя затянулся американской сигаретой из запасов Лопатина, – ты с ним будешь говорить на латыни… – Маша заучила нужные слова наизусть, – лица твоего он не увидит, а шифр… – он помахал бумагой, – шифр на Лубянке могут взломать, но для этого им понадобится немало времени… – герцог был уверен, что в посольстве с шифром справятся:
– В конце концов, они свяжутся с Набережной, с автором тайнописи… – он понимал, что сама Марта в Москву не полетит:
– Легально ей сюда не въехать, даже с чужим паспортом, а прыгать с парашютом в Подмосковье невозможно. Впрочем, и не нужно ничего такого, мы сами справимся… – племянница слегка покраснела:
– Вы вовсе не старый… – герцог сварливо отозвался:
– Сорок шесть, ровесник твоего отца. Но ты права, наше поколение не выбить из седла. Хотя, как видишь, нам на ноги наступает молодежь, например, Теодор-Генрих…
Маша, в который раз, напомнила себе, что о кузене нельзя и думать:
– Он лютеранин, еретик, как сказала бы братия в обители. Он меня видел один раз, и то мельком… – не думать не получалось. Она вспоминала большие, серо-зеленые глаза, в темных ресницах, рыжие пряди в каштановых волосах, легкую, лукавую улыбку:
– Его отец был аристократ, граф фон Рабе. Он антифашист, он еще до войны работал в подполье. Дядя Джон его знал с тех времен… – дядя рассказал, что женился на младшей сестре Генриха фон Рабе, графине Эмме:
– Она погибла в Патагонии, в логове беглых нацистов, – герцог помолчал, – у нас остался мальчик, то есть сейчас подросток. Твой кузен, Маленький Джон… – о втором браке дядя говорил мало и неохотно:
– Циона работала на МГБ, – коротко заметил он, – я тебе говорю, что я идеалист. Я надеялся, что смогу ее изменить, но ничего не получилось… – по его словам, Циону расстреляли после будапештского восстания. Джон, на самом деле, плохо помнил случившееся во владениях мерзавца Кардозо:
– Я видел Циону в Суханово, где она пыталась меня убить. Но я не знаю, что произошло потом… – он обходил дачное фортепьяно стороной:
– Еще окажется, что я смогу стать концертирующим музыкантом, – невесело подумал герцог, – хотя мне все почудилось, не может такого быть… – Маша опять отогнала мысли о кузене:
– Хватит, – рассердилась на себя девушка, – ты в святом месте, пусть они и еретики… – на мессе сидело десятка два старух и стариков:
– Никого из молодежи… – Маша незаметно обвела глазами зал, – но он… Теодор-Генрих, сюда и не пойдет. Во-первых, он протестант, а во-вторых, в его положении это опасно… – дядя считал, что кузен разыгрывает восточногерманского комсомольца:
– Он, скорее всего, приехал сюда на учебу по линии госбезопасности, – сказал Маше герцог, – отчаянный он парень. Впрочем, он сын своих родителей… – Маша вспомнила, что ее отец и тетя Марта тоже впервые увиделись на станции метро «Охотный ряд»:
– Четверть века назад, когда они еще ничего не знали друг о друге… – сжав руки в замшевых перчатках, она загадала:
– Если мы с Теодором-Генрихом еще раз встретимся в Москве, то все будет хорошо. Пусть мельком, опять в метро, но все будет хорошо… – она помнила взгляд кузена:
– Я ему понравилась, – поняла Маша, – но он не такой, как проклятый Гурвич, как мерзавец Золотарев. Он верующий человек, христианин, пусть и не православный… – дождавшись последнего благословения прелата, она мышкой шмыгнула в кабинку для исповеди.