И снова мы сталкивается с серьезной проблемой XIII века, прежде всего проблемой для королей, которую Людовик Святой разрешил, но за это навлек на себя критику. При этом обнаружилось, что вопрос финансов в условиях, когда речь шла о войне и о чрезвычайных мерах, представлял собой задачу, почти не разрешимую для аристократии и особенно монархии, которая уже не могла довольствоваться только доходами с домена и повинностями вассалов. Вполне очевидно, Людовик Святой был первым королем задолженности. Как все изменилось с тех пор, когда Готфрид Бульонский отправился в Первый крестовый поход в Святую землю без надежды на возвращение и настолько влюбленным в заморскую страну, чтобы вложить в это предприятие все, чем владел! Если прежде, уходя в крестовый поход, Жуанвиль, боясь расчувствоваться при виде своего замка, преодолел тайное желание оглянуться назад[620], то теперь крестоносцы уносили в душе все, с чем расставались: семью, замок, владения, доходы, и с нетерпением ожидали возвращения. Людовик Святой — король-крестоносец на фоне этой ностальгии.
Далее следует яркая массовая сцена: Подготовившись к походу, король взял перевязь и посох в Парижском соборе Нотр-Дам, и епископы отслужили мессу. И он вышел из Нотр-Дама вместе с королевой, братьями и их женами, сняв обувь, босым, и все конгрегации и люди Парижа шли за ними до Сен-Дени плача и рыдая. И король простился с ними и отправил их в Париж и горько плакал, расставаясь с ними[621]. Вот они, эмоции при выступлении в крестовый поход, великое коллективное потрясение, причиной чему — вооруженное паломничество в Иерусалим. Но теперь король и его родственники уходят, а народ остается, — его поход сводится к участию в церемонии и шествии. А уходящие обливаются слезами: мужественное, но слезливое Средневековье. Мы еще увидим, что Людовик, король слез, окажется к тому же и королем скорби непролитых слез[622]. В тексте Менестреля чувство обретает личное звучание, а сцена становится интимной, как в диалоге между матерью и сыном: Но королева-мать не покидала его и шла вместе с ним три дня, несмотря на его возражения. И тогда он сказал ей: «Нежно любимая матушка, заклинаю вас, немедленно возвращайтесь. Я оставил на вас троих детей, Людовика, Филиппа и Изабеллу, и управление Французским королевством, и твердо знаю, что дети будут окружены заботой, а королевство будет в надежных руках». Тогда королева ответила ему со слезами: «Нежно любимый сын, разве сердце мое выдержит нашу разлуку? Ему надо быть тверже камня, чтобы не разорваться пополам, ибо о таком сыне, как вы, любая мать может только мечтать». С этими словами она упала без чувств, а король поднял ее, обнял и с плачем простился с ней, и братья короля вместе с их женами, плача, простились с королевой. А королева снова упала в обморок, а придя в себя, сказала: «Нежно любимый сын, сердце мне вещает, что больше я вас не увижу». Так и случилось, ибо она умерла, не дождавшись его возвращения[623]. Невозможно воспроизвести здесь все эпизоды из этой «Истории Людовика Святого» в анекдотах. Поэтому я опускаю краткое описание путешествия в Эг-Морт, морское путешествие и пребывание на Кипре. Но вот один интересный эпизод, который после известной проверки кажется аутентичным, но о нем говорится только у Менестреля[624]. Весна 1249 года. Крестоносцы отправляются с Кипра в Египет: И тогда король повелел, чтобы все взошли на свои корабли, и это было исполнено. И он послал всем капитанам запечатанные письма и запретил им читать их до выхода из порта. И, выйдя, все капитаны сломали печати на письмах короля и прочли, что король повелевает им всем идти в Дамьетту, и тогда они приказали матросам держать путь туда[625]. Данный эпизод без обиняков вводит нас в атмосферу секретности, которой отныне будет окутана стратегия. В 1270 году Людовик Святой возобновит эту игру в секретность места назначения. В 1249 году выбор был между двумя направлениями: Египет или Палестина. В 1270 году ожидание было еще более напряженным: предвиделась высадка на востоке, выбор лежал между Карфагеном и Тунисом. Надо думать, что в Средиземноморье Людовику Святому приходилось действовать в окружении шпионов и секретность, не будучи, конечно, изобретением XIII века, стала, как правило, и в военной, и в мирной обстановке оружием главнокомандующих. Следующая сцена — высадка. О ней повествует Жуанвиль, да и Менестрель ее неплохо описывает. Вот их параллельные тексты, живое свидетельство одного и переделка, на сей раз серьезная, неких сведений в исторический рассказ другим. Менестрель повествует, что к порту Дамьетты было не подступиться, что мусульмане осыпали приближающиеся корабли христиан дождем стрел и «христианам пришлось остановиться». И когда король увидел, что христиане остановились, он пришел в страшную ярость. Он оттолкнулся и прыгнул в море с щитом на шее и копьем в руке; вода была ему по пояс, и он, слава Богу, выбрался на берег. Он вступил в бой с сарацинами и доблестно сражался. Потрясающее это было зрелище. И когда христиане увидели, что сделал король, они тоже прыгнули в море и, выбравшись на сушу, с криками Монжуа[626] вступили в сражение и убили столько (врагов), что и сосчитать невозможно, и все новые и новые крестоносцы сходили с кораблей[627]. О том же, но гораздо талантливее, повествует и Жуанвиль. Когда король услышал, что знамя святого Дионисия на суше, он широким шагом пересек корабль, и, хотя легат, постоянно бывший при нем, не пускал его, король прыгнул в море и оказался по плечи в воде. И со щитом на шее и со шлемом на голове и с копьем в руке он направился к своим людям, стоявшим на берегу моря. Выйдя на сушу и увидев сарацин, он спросил, что это за люди, и ему сказали, что это сарацины, и тогда он взял копье под мышку и, держа перед собою щит, устремился на сарацин, так что благородные люди, бывшие с ним, не смогли его удержать[628]. Очевидец события, Жуанвиль вносит кое-какие детали и уточнения, а Менестрель сохраняет самую суть эпизода. Благодаря этим мирянам, творящим память Людовика Святого, перед нами предстает король-рыцарь Далее следуют взятие Дамьетты и основные эпизоды Египетского похода по тому же образцу, что и у Мэтью Пэриса: наряду с мудрым (пусть даже его охватил приступ гнева при высадке) королем среди крестоносцев присутствует безрассудный брат короля граф Роберт I Артуа. Именно из-за его нелепого поступка крестоносцы потерпели поражение, король был захвачен и стал пленником, о чем Менестрель не слишком распространяется, а срок нахождения в плену сводит к десяти дням. Он слегка сокращает и рассказ о пребывании в Святой земле, о болезни и смерти Бланки Кастильской и о возвращении короля во Францию. Как и Мэтью Пэрис, Менестрель подробно останавливается на делах Фландрии, но больше всего — на франко-английском примирении. Именно здесь он выделяет одну черту характера Людовика Святого, которая поражала его современников и которая сыграла важную роль в поведении короля как политика — «совесть», и, вынося оценку Людовику, он прибегает к характеристике, которую тот и требовал — безупречный человек: «Теперь мы скажем о короле Людовике, безупречном человеке, который правит ныне; его снова мучила совесть за Нормандию, которую король Филипп отвоевал у короля Иоанна Английского, плохого короля…»[629]. Затем Менестрель смешивает два события: визит Генриха III в Париж в 1254 году и франко-английский договор 1259 года. Он относит заключение договора к 1254 году и говорит, что Людовик Святой, который «сомневался» в своих правах[630], избавился от этих сомнений, заключив договор и восстановив «дружбу» со свояком Генрихом III: «И совесть французского короля успокоилась». Точно так же Менестрель перепутал визиты английского короля в Париж в 1254 и 1259 годах. «Английский король принес оммаж в Париже, в доме (французского короля) при стечении народа» не в 1254, а в 1259 году[631] Признавая правоту Людовика Святого, придававшего большое значение этому оммажу английского короля, Менестрель выделяет это событие и оценивает соглашение как «хорошее»[632].
вернуться Joinville. Histoire de Saint Louis… P. 69. Жуанвиль, аристократ старого образца, пытался приблизиться к модели Готфрида Бульонского, даже надеясь на возвращение. Чтобы не влезать в долги, он заложил свои земли. «Так как мне не хотелось брать с собой никаких неправедных денег, я отправился в Мец в Лотарингии, чтобы заложить большой участок моих земельных владений. И знайте, что в день, когда я покинул нашу страну и отправился в Святую землю, я не получал тысячи ливров за земельную ренту, ибо матушка моя была еще жива, и к тому же я получал десятину с рыцарей и третью часть с баннеретов»* (Ibid. Р. 65). *Баннерет — «знаменный рыцарь», то есть рыцарь более или менее высокого ранга, нетитулованный, но имеющий своих рыцарей-вассалов, возглавляющий их на войне и потому имеющий право разворачивать знамя (banniere; в узком смысле, впрочем, не всегда выдерживаемом, это слово означает хоругвь — знамя с вертикальным полотнищем, в еще более узком — раздвоенную хоругвь) перед началом боевых действий. вернуться См. пространный текст Мишле, с. 657–658. вернуться Я не приводил его в ч. I, так как к свидетельствам Менестреля следует относиться осторожно. Но это интересный источник в плане поведения, ментальности и интересов людей ХIII века. вернуться В Средние века каждый рыцарь имел собственный воинский клич, который возглашался им самим и подчиненными ему людьми во время сражений. Этот клич мог быть родовым, включающим имя владельца (например: «Де Куси с красным львом!»), или личным, с упоминанием дамы сердца. Бывали кличи простых рыцарей и титулованных, герцогские и королевские. Особым, обладающим определенным сакральным смыслом, подобно орифламме (см. ч. I., гл. IV, примеч. 2), был королевский (в данном случае принадлежащий равно монарху и королевству) клич «Монжуа!» («Montjoie!»), или, полностью: «Монжуа и Сен-Дени!» («Montjoie et Saint Denis!»), обращенный к святому Дионисию, небесному патрону Франции и династии Капетингов. Происхождение этого клича не вполне ясно. Впервые он зафиксирован в хронике под 1119 г. в форме «Монжуа!». Добавление «и Сен-Дени!» появилось лишь в XIV в., став исключительно королевским военным кличем, тогда как без него или с другими дополнительными словами он оставался военным кличем различных ветвей дома Капетингов — Бурбонов, герцогов Бургундских из династии Валуа и др. По одной, не очень надежной, версии, слово «монжуа» происходит от латинского «mons gaudi» — «гора радости»; имеется в виду возвышенность под Парижем (не вполне ясно какая), откуда открывался вид на «Гору Мучеников» (лат. Mons Martyres) — Монмартр, где, по преданию, были обезглавлены святой Дионисий и его собратья по вере. Паломники, шедшие на эту гору, издавали радостные крики, отсюда и название. Поскольку первые Капетинги были графами Парижскими, то они избрали клич с указанием своего владения и своего святого покровителя. По другой версии (именно ее разделяет Ж. Ле Гофф), указанное слово (и клич) происходит от латинского «mons Jovis» — «гора Юпитера». Так назывались существовавшие еще с дофранкских времен и посвященные богам горки, сложенные из камней. Они и после крещения Галлии мыслились священными, но уже посвященными христианским святым. Одна из таких «Юпигеровых горок» находилась на дороге из Парижа в Сен-Дени, ее-то наименование и попало в клич. вернуться Joinville. Histoire de Saint Louis. P. 89–91. вернуться Ménestrel de Reims. P. 234–235. «Плохой король Иоанн» — Иоанн Безземельный. |