В то же время он отмечает, что будущий Папа Мартин IV на обратном пути из Франции, где проводил официальное изучение чудес покойного короля, сообщил ему в Реджо, что Бог из любви к Людовику Святому явил шестьдесят четыре чуда, которые были основательно проверены и зарегистрированы. Итак, он желал канонизации короля, но (и Салимбене не скрывает своего сожаления) Папа умер в 1285 году, не успев претворить в жизнь свой обет. Хронист расстается с Людовиком Святым, лелея надежду, впрочем, довольно робкую: «Быть может, эту канонизацию приберегли для другого верховного понтифика»[805]. В 1297 году ее осуществит Бонифаций VIII.
Глава восьмая
Король общих мест:
существовал ли Людовик Святой?
Нам известны события его жизни, имена людей и названия мест, но, кажется, человеческая сущность Людовика IX ускользает от нас. Созидатели памяти растворили ее в общих местах, к которым прибегали для своих доказательств. Они старательно превращали короля в модель: в модель святости, говоря точнее, в модель королевской святости, и тем самым «сводили» его к святости. Некоторые современные историки пытались найти объяснение этому неведению его внутреннего мира и вновь находили ответ в самой личности Людовика Святого: ему претило выставлять себя напоказ, он скрывал себя, был застенчив и скромен. Э. Деларюэль пишет так:
Можно только сожалеть о неизменной сдержанности короля: если мы его не знаем, то лишь потому, что он слишком часто ускользает от историка, пытающегося уловить его сокровенные мысли и эволюцию его личности[806].
Э. Р. Лабанд подчеркивает:
Понятие «сдержанность» кажется мне основным в характеристике человека, память которого французы почтили в 1970 году; и, несомненно, оно соответствует его темпераменту[807].
А у Ж. Мадоля читаем:
Свои высочайшие и требующие невероятных сил деяния он совершал в тайне, ибо должен был все время опасаться, как бы его любовь к смирению не вступила в противоречие с его королевским величеством. Эта тайна непостижима. Смиримся же с тем, что нам дано узнать лишь малую толику внутреннего мира Людовика Святого[808].
Впрочем, не будем доверять этим вольным психологическим интерпретациям. Прежде чем попытаться дать дефиницию индивидуальному темпераменту или характеру исторического лица, следует сопоставить то, что говорят о его поведении современники, с этическими категориями эпохи и понятийным арсеналом авторов литературных портретов.
Скорее, дело здесь не в «сдержанности», а в чувстве меры и умеренности, если использовать термины нравственного кодекса, выработанного в XII веке против эксцессов боевого поведения, «исступления», оспариваемых идеалом безупречного человека, что облекало в то время в христианскую форму античную мораль Цицерона и Сенеки, вошедших в моду в период «Возрождения» ХII века. Такое чувство меры, выражавшееся во владении телом и особенно в жестах, которое в первой половине XII века Гуго Сен-Викторский определил для монахов-новициев, вскоре проявилось и среди мирян[809]. Прежде всего Людовик IX желал быть безупречным человеком, чему свидетельством список прозвищ начала XIV века, в котором названы три последних французских короля: Людовик Безупречный, затем Филипп Смелый и Филипп Красивый[810].
Нет, сокровенная мысль, внутренняя жизнь и эволюция личности Людовика IX вовсе не ускользают от нас, — обо всем этом нам сообщают его исповедник, биографы и агиографы, повествующие о том, как он шел к смирению, как искал справедливости и самоотречения в духе идеала, проповедуемого братьями нищенствующих орденов; они обращают наше внимание на большой разрыв между мышлением и поведением короля и даже выдают это за причину раскола его правления надвое — до и после крестового похода: первый — период обычной набожности и нормального христианского правления, затем — период покаяния и нравственного порядка, — что еще усиливает сходство с Иосией до и после обнаружения Пятикнижия. В этом Людовик просто соответствует идеалам своего века. Но Ж. Мадолю был ясен глубокий конфликт, переживаемый королем, между христианским идеалом нищенствующих орденов и кодексом поведения монарха, выработанным в духе королевской традиции, независимо от христианской религии и даже задолго до нее[811]. Здесь умную и тонкую гипотезу выдвигает У. Джордан, говоря о волнении, которое испытывал Людовик Святой, сталкиваясь с критикой, вызванной его благочестием и нравственностью, с одной стороны, и о непреодолимом конфликте между его идеалом христианина и функцией короля — с другой[812].
Действительно, американский историк почувствовал некритическое отношение большинства современных биографов Людовика Святого, что и побудило их принять идеальный образ неустрашимости, созданный его агиографами. Я же пытаюсь разрушить это сооружение.
Я укажу на трещины, проступающие в конструкции этой прекрасной статуи, и в этом мне помогут документы. Но сначала хотелось бы отметить, что противоречия, верно подмеченные У. Джорданом, сами относятся к общим местам эпохи и не свидетельствуют о личных качествах Людовика Святого. Впрочем, Джордан это подозревал и замечал по поводу чувствительности короля к критике: «Мы можем считать их (анекдоты) безобидными topoi, нарочитое использование которых служит созданию в нас образа святого короля».
Вообще критика правителя неотделима от его традиционного образа; для этого ему не обязательно быть святым. Точно так же тайна, которой Людовик, как пишет Ж. Мадоль, окутывал свои добрые деяния, — всего лишь общее место, обретающее в его эпоху определенные очертания, ибо именно тогда, например, появляется тип человека, стыдящегося своей бедности: сокрытие своей нищеты или своей любви к ближнему никоим образом не объясняется индивидуальными чертами характера, но отсылает к социальному и одновременно этическому кодексу, — так же утаивает свои стигматы святой Франциск Ассизский, так же сокровенно молится святой Доминик.
Бурное проявление горя при кончине близких, потоки слез, о чем не устает говорить У. Джордан, — тоже общие места при описании высокопоставленных лиц; так проявляется их человечность и чувство рода или, говоря о Людовике Святом, — чувство семьи. Если это не стереотипная формула в стиле хронистов и биографов, то такое бурное проявление горя и море слез служат ритуальным выражением великой скорби выдающихся лиц, за которыми трудно различить не то что неподдельную искренность, но вполне личное потрясение. Вот почему нельзя выявить, где Людовик Святой действительно испытывает великую скорбь, а где это чувство просто выставляется напоказ, как было принято среди государей того времени. Не был ли моделью этих рыдающих монархов Карл Великий «Песни о Роланде»?
Если весной 1253 года в Святой земле Людовик Святой предается безмерной печали на глазах Жуанвиля и своего окружения при сообщении о смерти матери, то это действительно свидетельствует о его редкой сыновней привязанности. Когда в 1260 году смерть шестнадцатилетнего старшего сына и наследника повергает его в такую скорбь, что даже Винцент из Бове укоряет его в утешительной поэме, можно попытаться увидеть в этом не только ритуальные стенания короля по своему наследнику, ушедшему раньше него, но и неизбывную боль отца или короля, для которого эта смерть знаменовала гнев Божий. Бурное проявление скорби ставилось в упрек уже Людовику VI в 1131 году, когда по трагической случайности ушел из жизни его старший коронованный сын Филипп[813]. И Петр Блуаский порицал английского короля Генриха II, когда тот предался скорби и плачу о смерти наследного принца[814]. Но это не идет ни в какое сравнение с безмерной скорбью Людовика Святого, когда в 1250 году в Египте пал в битве его младший брат Роберт I Артуа. А что сказать о последнем постигшем семью горе (до сообщения in extremis[815] в Тунисе о смерти, несколько дней до его собственной, сына Жана Тристана), о кончине его сестры Изабеллы в феврале 1270 года? Король, которого захлестнули эмоции, пал на колени перед ней, лежащей в монашеском облачении на соломе, где она умерла[816]. А может, в этом уже следует видеть мрачное восприятие трупа — предвестие осени Средневековья?