Говоря точнее, короли династии Капетингов являются наследниками идеализированных портретов римских императоров, какими их запечатлели Светоний и Аврелий Виктор, автор (IV век) сочинения «liber de Саesaribus» («Книги о цезарях»), откуда было извлечено «Epitome de Саesaribus», обретшее широкую известность в Средневековье. В нем запечатлен Пертинакс, предстающий весьма общительным и не чурающимся своих приближенных; он частенько беседует с ними, вместе с ними проводит досуг и совершает прогулки (сommuni se affatu, convivio, incessu prebebat[1086]). Этот фрагмент, в котором слово, равно как пиры и прогулки, служит выражением сплочения королевского окружения, дословно заимствован Эльго из Флёри при создании портрета Роберта Благочестивого (ок. 1033)[1087], а Ритор из Сен-Дени, давая в самом конце XII века в своих «Gesta Philippi Augusti» набросок еще более стереотипного портрета Филиппа Августа, говорит о нем как о in sermone subtilis, «скором на язык»[1088]. Здесь отчетливо проступает традиция той модели, которую Людовик Святой доведет почти до совершенства.
Людовик Святой говорит
Людовик Святой — это первый король в истории Франции, который действительно говорит. Разумеется, дело не в том, чтобы «собрать обрывки разговора древних времен, этого замирающего голоса, отзвуков которого уже не слышно, но его воспроизведение»[1089]. Тем не менее в речи Людовика Святого было особое очарование для его биографов и агиографов, и они нередко передают слова короля в прямой речи. Речения, которые ему приписывали, безусловно, соответствуют традиционному коду речи святых. Но в конце XIII века, когда представление о святости испытало влияние Франциска Ассизского, святого с ярко выраженной индивидуальностью, в процессах канонизации тоже стали апеллировать к жизни, а не к чудесам[1090], стараясь донести реального святого[1091], «подлинного святого». Особенно преуспел в этом мирянин Жуанвиль, диктовавший свое сочинение по-французски, на языке короля, и всячески старавшийся слиться со своим героем, с которым он был неразлучен при жизни; Жуанвиль напоминает в своем повествовании, созданном после смерти короля, что он конечно же «впитывал» слова, записанные, несомненно, вскоре после смерти Людовика, незадолго до составления «Жития» XIV века, впитывал до такой степени, что они зачастую доносят подлинную речь короля[1092]. Так Жуанвиль воспринял повеление королевы Жанны Наваррской «написать книгу святых речений и благих деяний нашего короля Людовика Святого». Итак, можно по достоинству оценить давний замысел III. В. Ланглуа собрать «речи Людовика Святого», ибо он считал, что свод текстов XIII века (и самого начала XIV века) «приближает нас… ко все более замирающему голосу Людовика Святого…, в общих чертах отражая манеру его речи»[1093]. Впрочем, реализовавшему эту задачу Д. О’Коннеллу удалось воссоздать подлинную, оригинальную версию «Поучений» Людовика Святого сыну и дочери[1094].
Королевское слово Людовика Святого вписывается, таким образом, в традицию, и, что примечательно, Людовик Святой доносит отдельные высказывания своего деда Филиппа Августа. Но его речи несут отпечаток XIII века, подтверждая тем самым, как прав был М. Блок, сказав, что люди больше походят на свое время, чем на своих отцов.
В этот дидактический и морализаторский век речения Людовика Святого полнятся нравственными назиданиями. В это время проповедей они поучают устами короля, окруженного проповедниками, преимущественно доминиканцами и францисканцами. В то время, когда процветает пример, анекдот, включаемый в проповеди, они поучают примером. Они благочестивы в духе времени, выражаясь в молитве, а еще больше в исповеди. Это речения борца за правосудие, ибо король сам осуществляет и облекает словами высший королевский долг — отправление правосудия — или препоручает его особенно надежным юристам. Это и речения миротворца — наряду с правосудием другим высоким королевским идеалом был мир, что проявлялось в проводимых королем третейских судах. В них — сдержанность, обычно присущая королю, любящему меру, желающему заменить идеал излишеств воителя умеренностью безупречного человека. Но в них и подавление дурного слова, брани, богохульства.
Слова, обращенные к узкому кругу приближенных
Королевское слово прежде всего обращено к небольшой группе приближенных, обычных собеседников короля, приглашенных для разговора с ним, но при этом инициатива говорить принадлежит Людовику. Этой группе, для которой беседа с королем являет одновременно центр, место и функцию, отводится важная роль, но историки чрезмерно ею пренебрегают. Такая группа хорошо просматривается в Curia, феодальном органе советников монарха. Она постоянно присутствует и в личном пространстве короля, и в его публичном пространстве. Нам это известно в основном благодаря Жуанвилю, и эта группа достаточно разнородна в его сочинении, читая которое можно выделить три элемента: они приходятся на время, когда биограф находится рядом с королем, между двумя крестовыми походами, между 1254 и 1270 годами. Это неразлучные приятели Жуанвиль и Робер де Сорбон. Это юный король Наваррский Тибо II, зять Людовика, а в последние годы жизни — сын Филипп, будущий Филипп III. Это братья нищенствующих орденов, его любимые монахи. Говоря об этой группе, Жуанвиль пишет «мы». Вот так:
Когда мы остались наедине с ним там (при дворе), он сел на пол у своего ложа, и когда присутствовавшие там проповедники и кордельеры напомнили ему о книге, которую он с удовольствием слушал, он сказал им: «Не читайте мне, ибо после обеда никакая книга не сравнится с quolibet»[1095].
«Quolibet» — это предложение ad libitum делать что угодно. Король хотел сказать: «Говорите, что вам заблагорассудится».
Гийом де Сен-Патю назвал эту группу приближенных «почитаемыми и достойными доверия людьми, которые подолгу беседовали с ним»[1096]. Интимность (couversatio), лучше всего проявляющаяся в разговоре (conversation) в современном смысле этого слова. Никогда Жуанвиль не бывал так счастлив, чем когда сообщал о словах короля, обращенных исключительно к нему, в какой-нибудь беседе с глазу на глаз.
Однажды он позвал меня и сказал: «Не осмеливаюсь говорить с вами, ибо у вас столь острый ум, о вещах, касающихся Бога, и для этого я позвал вот этих двоих братьев, ибо хочу кое о чем вас спросить». Вопрос был такой. «Сенешал, — сказал он, — что есть Бог?» И я сказал: «Сир, это нечто столь прекрасное, лучше чего и быть не может». «Истинно так, — сказал он, — прекрасный ответ, ибо так и написано в той книге, что я держу в руках».
«Итак, я спрашиваю вас, — сказал он, — что бы вы предпочли: быть прокаженным или совершить смертный грех?» И я, никогда не лгавший ему, ответил, что, по мне, лучше совершить тридцать смертных грехов, чем быть прокаженным. Когда братья ушли и мы остались одни, он усадил меня у своих ног и сказал: «Как вы мне вчера сказали?» И я повторил свои слова. И он сказал мне: «Вы говорите как пустомеля (как легкомысленный человек, который говорит не подумав)[1097]…».
Группа, в которой слово становится еще более интимным, — дети короля: «Перед сном он звал к себе детей и рассказывал им истории из жизни хороших королей и императоров и советовал им брать пример с таких людей»[1098].