Но в Центральном совете Михкель побывал. Там ничего конкретного не знали. И председатель, с которым Михкель летом тридцать девятого года асфальтировал улицы, был немногословен. На прямой вопрос, в чем обвиняют Раавитса, являлся ли он замаскированным врагом, буржуазным подручным или же на его душе имелись какие-то другие грехи, председатель пробормотал лишь что-то неопределенное. В глазах Михкеля он оставался таким представителем революционеров старшего поколения, который не теряет самообладания даже в самых критических ситуациях. После войны Михкелю говорили, что председатель вел себя мужественно и бесстрашно и с безжалостными кровавыми псами немецкой полиции, которые явились схватить его, он оставался до последнего биения сердца бойцом. После разговора с председателем Михкель склонился к мысли, что Раавитс все же в чем-то мог быть повинен. Председатель, правда, ему ничего не объяснил, то ли не знал, что было весьма вероятно, или знал и предпочел молчать, думал теперь, спустя время, Михкель. Председатель вообще был человеком неразговорчивым, не любившим пустословия. Он лишь сказал, что истина рано или поздно откроется, больше ничего. И пусть он, Михкель, до времени из-за Раавитса не седеет.
А рассказал бы Юссь больше этого? Да и чего он там знал? В сороковом году Тарвас был еще лицом незначащим, он и не поднялся до вершителя судеб. В его честности Михкель не сомневался. К классовым врагам Юссь был безжалостным, но не мог же он считать классовым врагом Сасся, себе подобного человека, с которым он плечом к плечу действовал в рабочих организациях: вместе выступали против вапсов, единодушно разоблачали господ сотсов, стараясь уменьшить их влияние на рабочие массы, приветствовали общий фронт коммунистов и левых социалистов, своей деятельностью помогали повелению профсоюзов. В одно время они стали также членами партии — сразу же после легализации коммунистов. Юссь должен был знать Сасся, знать до конца. Лучше, чем он, Михкель. Юссь и Сассь были одногодками и дольше действовали вместе. Так Михкель думал и все равно сожалел, что не поговорил с Юссем. И обвинял себя в том, что больше размышлял о необходимости пойти поговорить с Юссем, чем что-то предпринять, чтобы такой разговор состоялся. Собственно, он не очень-то и искал Юсся. А когда выяснилось, что Юсся в Таллине нет, то рассудил про себя примерно так: если он с Тарвасом в будущем встретится, то непременно заведет разговор о Раавитсе. Но с Тарвасом Михкель больше не встретился. После войны он видел его на одном или двух партийных активах, но тогда Раавитс не вспомнился. Или, что может быть вернее, он уже свыкся с сознанием, что невинных людей, тем более соратников по борьбе, запросто не арестовывают и не осуждают.
Теперь, когда Михкель лучше разбирался в некоторых вопросах, когда были осуждены нарушения советской законности, перед Михкелем встал новый вопрос. Что думал Юссь, когда пришел за Сассем? О чем он думал? Ну, о чем?
Или Тарвас тоже страдал куриной слепотой?
7
— Твой дедушка был честным человеком. Внуком подлеца ты не являешься, — повторил Михкель.
Он был убежден в этом. Теперь, сейчас, произнося эти слова. И не только теперь, а уже многие годы тому назад. С тех пор как были разоблачены и осуждены нарушения советской законности. Однако в последнее время Михкель редко думал о Раавитсе, бывший товарищ ему почти не вспоминался. Но время все же не загасило памяти Сасся. Михкель мог бы даже детально описать его внешность, например, сказать, что Сассь был скуластый и у него вроде бы чуть косили глаза. Что он был светловолосым и что на макушке появилась лысинка. Что Сассь не был находчивым, красноречивым человеком, он не бросался яркими сравнениями, выступал сухо, но был упорным и логичным в отстаивании своих позиций. Михкель помнил и то, что рукава пиджаков у Сасся всегда оставались короткими, руки у него были длинные. Костюмов у портных, которые могли бы сшить рукав нужной длины, он себе не заказывал, костюмы он покупал в дешевых магазинах готовой одежды — в лавчонке какого-нибудь еврея или на улице Веэренни. Так как брюки изнашиваются быстрее пиджаков, то они редко бывали у Сасся из одного материала, тратиться на одежду Сассь не мог. Михкель, конечно, помнил Сасся, но вспоминался он ему только изредка, через долгое время. Сассь оставался в далеком прошлом. В конце пятидесятых и начале шестидесятых годов Михкель думал, что Раавитса реабилитируют, ведь восстановили добрые имена и права многих людей. Того же Лаазика, человека, который в тридцать седьмом и тридцать восьмом годах приносил ему, Михкелю, читать произведения Ленина и других классиков марксизма. Лаазик посвятил свою жизнь книге, политической литературе. Через книжный магазин «Рабочая школа» Лаазик был связан с ленинградским издательским обществом зарубежных рабочих и добывал оттуда книги, полулегально, так как выписывать из Ленинграда книги разрешалось, однако распространять их не советовали. Но Лаазик распространял, конечно, потихоньку и с предосторожностью, через Лаазика Михкель смог ближе познакомиться с тем, что же такое ленинизм. Но Раавитса не реабилитировали, во всяком случае, Михкель об этом не слышал, в отношении Раавитса все осталось по-старому. В работах по рабочему движению о нем ничего не говорилось, и Михкель не знал о судьбе Раавитса больше того, что знал раньше. Но уже тогда он думал, что с Раавитсом поступили несправедливо, что его, видимо, обвинили незаслуженно. «Видимо», да, именно так он тогда думал про себя. Это «видимо» означало, что он и тогда еще немного сомневался. Почему Раавитса не реабилитировали, когда другие вернулись назад? Сейчас, когда внук Раавитса сидел напротив, расспрашивал его и с аппетитом ел подовый пирог Юты, он уже не сомневался, хотя у него и не было новых сведений о Раавитсе. Он просто стал глубже видеть и понимать вещи, с годами он, конечно, поумнел. Годы и жизненный опыт обостряют глаза и ум каждого человека, но не только одно течение времени сделало его мудрее. Все общество стало более зрелым и уже не скрывало неверных шагов, которые были сделаны. Если сказать чуточку более торжественно, то за свои новые глаза он в долгу перед партией, сам по себе он бы ненамного прозрел. Михкель не для того повторил сидевшему напротив него молодому человеку, что его дедушка честный партиец, чтобы успокоить. А может, и для успокоения, потому что потомок Раавитса и в самом деле был возбужден, и все же не только ради этого. Михкель за свою жизнь общался со многими людьми, особенно молодыми, подобно сидевшему напротив Энну, который не носит фамилию своего дедушки, имя гостя он не пропустил мимо ушей. В таких случаях память у Михкеля действовала безотказно, потому что он долгие годы работал в вечерней школе. И директором ее, и учителем, он сам в этой средней школе лишь после войны получил аттестат зрелости, а потом заочно закончил еще и университет. Михкель изучил историю, чтобы в конце концов распрощаться с торговым делом, торговая школа, словно гиря, висела у него на ногах. От торговли он освободился и стал педагогом. Еще и теперь, будучи на пенсии, он давал порой уроки, когда в школе было трудно с учителями, постучаться к нему в сердце было легко. Михкель собирался написать еще и диссертацию, но намерение так и осталось намерением, энергия поистратилась; и перед войной, на войне, а также после ему приходилось выполнять задания, исполнение которых предполагало наличие бо́льших знаний, лучшей подготовки, чем это у него было. Но сближаться с людьми он умел, хватало у него и терпения выслушивать их горести и беды, по своей природе он был человеком участливым. Многие сослуживцы исповедовались ему, к нему приходили облегчать душу. Интриг не любил, то, что слышал, дальше не передавал, даже своей жене, хотя ей он доверял полностью.
Не ради утешения и успокоения внука Раавитса Михкель сказал, что его дедушка не был подлецом, он это чувствовал сейчас всем своим существом. Мало ли что Раавитса пока не реабилитировали, что из того. Тяжелые ошибки свершались, и тяжелые ошибки исправляются, дойдет очередь и до Раавитса, а если и нет, это ничего не изменит. Сейчас, именно в этот миг, у Михкеля возник вопрос: может быть, Раавитс до сих пор не реабилитирован потому, что никто и не добивался его реабилитации? Лаазик, благодаря своей жене, давно вернул доброе и незапятнанное имя. Жена Лаазика не отказалась от своего мужа и добилась того, что его дело в конце пятидесятых годов было пересмотрено и истина восстановлена. Домой, правда, Лаазик уже не вернулся, возвратиться он, конечно, хотел, но умер в поезде по пути от Омска или Томска, и его похоронили там же, в Сибири. Жена отыскала могилу мужа и ездила через каждые два года приводить ее в порядок, звала с собой и свою давно повзрослевшую дочь, они обычно ездили вдвоем, даже втроем, иногда вместе с внучкой.