Жена Раавитса не постояла за своего мужа, то ли не знала, как это сделать, или не посмела, а может, и не захотела. Или… Михкель не стал думать дальше, его все еще преследовало это проклятое «или». Или все же… Эти слова по рукам и ногам связали человека, и его тоже, если быть во всем честным и додумать до конца. Потому что ведь и он мог добиваться реабилитации Раавитса. Сейчас это проклятое «или все же» означало, что жена могла знать о Раавитсе нечто плохое, что-нибудь компрометирующее, и посчитала бессмысленным вступаться за своего мужа. Думать так подло, сказал себе Михкель. Жена Раавитса могла быть просто ошеломлена, напугана и беспомощна. Дело могло быть и так, что она не была столь сильно привязана к Сассю, чтобы оказаться готовой на все ради мужа. Ведь тут же снова вышла замуж. Хотя выйти замуж она могла и из-за сына.
— Вы сказали, что честный человек?.. — спросил Энн Вээрпалу.
— Да, Александр Раавитс, ваш дедушка, человек честный. Он не сделал ничего такого, чего бы вы должны были стыдиться.
— Кто же тогда был Тарвас?
Вот так раз. Выходит, он знает о своем дедушке гораздо больше, если ему известно, кем был и что сделал Тарвас.
Михкель не торопился с ответом, чувствовал, что нельзя опрометчиво бросаться словами. Немного подумал и сказал затем:
— Не сомневаюсь я и в честности Юхана Тарваса. Получается, что вы знаете о своем дедушке гораздо больше сказанного вами.
Михкель поймал себя на том, что опять обращается к молодому человеку на «вы».
— Нет, о своем дедушке я знаю только то, что человек по фамилии Тарвас увел его с работы. Куда, этого там, в каком-то профсоюзном комитете, не знали. Так объяснили бабушке. Бабушка сказала еще, что Тарвас и Раавитс были друзьями. А если это так, выходит, один из них должен быть подлецом.
Хотя молодой человек был возбужден, рассуждал и говорил он вполне логично.
— Я не могу сказать, были ли они друзьями, — дедушка твой, которого мы иногда звали Раавитсом, иногда Сассем, и Тарвас, которого называли Юссем. Старыми товарищами являлись они во всяком случае. Старыми и хорошими. Зла один на другого не имел, за спиной никого не кляли. Насколько я представляю и помню, друг друга они понимали и ценили. Уже поэтому нельзя считать, что один из них обязательно должен быть подлецом.
На этот раз Михкель и не заметил, что снова обратился к молодому человеку на «ты». Он думал лишь о том, как объяснить внуку Раавитса, что столь категорически не подобает судить о человеке. Возможно, Раавитс как раз и явился жертвой такой однобокости. Но молодые сегодня зачастую максималисты, явно, что и потомок Сасся принадлежит к ним. Собственно, молодые и должны быть максималистами, это средний возраст — время компромиссов, а старость — желание всех понять. Если только склероз не убьет способности воспринимать новое. Есть и такие, кто остается до конца жизни максималистом. Энн выдался немного в своего деда, Сассь тоже спешил распределять людей по хорошим или плохим полочкам. Иногда. Хотя чего там, довольно часто. Был упрямым. Но не отрицал и компромиссов. Понимал, что и тех людей, кого он совершенно не ценил, придется привлечь в профсоюз. Рабочие союзы не райские кущи и не секты фанатиков, а боевые организации трудящихся, и у каждого человека свое лицо. Одно качество у каждого члена профсоюза все же должно быть: желание защищать свои интересы, совместно выступать против предпринимателей, буржуазии. Мразь, конечно, приходилось изгонять, мразь, которая лезла в союз с недобрыми намерениями, всевозможных провокаторов и подручных шпиков.
— Я не понимаю вас. Вы уклоняетесь. Вообще трудно понять мотивы поведения вашего поколения, — откровенно сказал внук Раавитса.
Ого, колючий парень. В дедушку. Ну прямо-таки Сассь. И тот любил откровенный разговор, и тот не удерживался от резкостей. А каково обобщение: ваше поколение. Для Михкеля такие разговоры не были новостью. Он и раньше замечал, что поколение сороковых, людей, которые в сороковом году совершили революцию, которые, защищая и воздвигая новую жизнь, вынесли главную тяжесть войны и послевоенных лет, теперь пытаются мерить одной меркой. Считать ответственными за все просчеты и ошибки. Отчасти тут есть правда. Ведь им пришлось отвечать за все, за все прошлое, как за хорошее, так и за плохое. И за Юссей тоже. За откровенных и честных людей, которые не понимали до конца диалектики жизни и во имя идеи готовы были выступить хоть против родного брата.
— Тарвас мог ошибаться. Субъективно он поступал честно, безо всякой зловещей задней мысли, — сказал Михкель. — Больше того, он мог вообще не знать, почему Раавитса, твоего дедушку, вызвали на допрос. В то время он еще не был определяющим и решающим деятелем в той системе, где работал.
Сказав так, Михкель посожалел глубже, чем когда-либо раньше, что ему не удалось поговорить с Тарвасом. Ни тогда, до войны, ни после. Потому что тот же самый вопрос терзал и его все время. Знал ли Тарвас, в чем обвиняли Раавитса, или не знал? Тарваса могли послать за Раавитсом, чтобы не привлекать внимания. И еще потому, чтобы Раавитс не догадался, почему его вызывают. Ибо если Тарвас знал, в чем дело, и без долгого раздумья осудил Сасся, то был он или трусом, который не осмелился защитить товарища, или слепым и от слепоты уже наперед поверил в его виновность. Так Михкель думал о Тарвасе и раньше, особенно с тех пор, когда выяснилось, что не раз давали промашку. В сороковом году он сам подозревал Раавитса, теперь, по прошествии времени, это все больше терзало его.
— Я все равно не понимаю вас, — стоял на своем Энн Вээрпалу. — Вы просто защищаете этого Тарваса, этого бессердечного фанатика.
Его последние слова говорили Михкелю, что молодой человек вовсе не такой зеленый в политике, как он думал. У строителей нового общественного порядка должно быть много фанатизма, но этот фанатизм порой становился крайне нетерпимым в отношении тех, кого считали инакомыслящими, плакальщиками по старому порядку. Фанатизм мог действительно ослепить Юхана, однако и у Сасся фанатизма было не меньше. А разве он, Михкель, сам в то время был не таким? Был. Последние слова молодого человека подтверждали еще и то, что он уже наперед осудил Тарваса, который увел его дедушку. И что Энн был куда больше озлоблен, чем это казалось.
Михкель тоже разволновался. В свое время он легко входил при споре в азарт, но, став директором школы, научился держать себя в руках. Он спокойно сказал:
— Если бы ты знал Юхана Тарваса, то не говорил бы так.
— А я и не хочу знать тех, кто арестовывал невинных людей и, не задумываясь, упрятывал их за решетку, — раздраженно произнес молодой человек.
— Осуждать легко — надо понимать, — сказал Михкель.
Эту фразу чаще всего использовали против самого Михкеля. В последние годы, когда он критиковал людей, которые, по его мнению, не освободились от старого, буржуазного образа мышления. В таких случаях защитники обвиняемых обычно говорили о необходимости понимания, о надобности дать людям время, чтобы освободиться от прошлых ошибочных понятий.
Внук Раавитса расхохотался:
— Вы защищаете не Тарваса, этого презренного сохатого, а самого себя. Свое поколение.
Смех молодого человека был язвительным, даже ядовитым.
Точь-в-точь как Сассь, снова отметил про себя Михкель. В таком тоне Раавитс спорил на съезде безработных с вапсовскими горлодерами. Но вапсов Раавитс считал противниками. Собственными врагами и врагами своего класса. По отношению к товарищам он никогда такого тона не допускал. Ни по отношению к своим товарищам, ни по отношению к людям, которые не понимали политики. Неужели внук бывшего друга считает меня своим противником, одним из тех, кто был корнем всего зла? Или, может, кто-то его настроил?
Так Михкель спрашивал себя, у молодого же человека он поинтересовался:
— Почему вы решили, что надо обратиться ко мне? Кто вас направил?
Он чувствовал себя прокурором, но понимал, что обязан знать о молодом человеке гораздо больше того, что знает.