Аннес чувствовал себя беспомощным, бессильным. Он все яснее сознавал, что не сможет помочь Рихи. Если уж полковой комиссар не видит никакого выхода, то едва ли он, Аннес, сможет найти его. Он считал Мааланда откровенным и рассудительным человеком, который не бросается словами, знает, что говорит. И все же Аннес решил еще раз сходить в штрафную роту, чтобы снова и более основательно поговорить с Рихи. Если он хочет постоять за него, то он должен точно знать, что с ним произошло после того, как ему удалось перейти границу. Он должен знать обо всем детально. И то, с какой целью и с каким заданием Рихи нелегально переходил границу, и то, за что его наказали. Высылка из Москвы — это ведь наказание. Он, Аннес, не знает самого главного: был Рихи членом партии или нет. В корпусе он на партийном учете не числился, значит, он или исключен из партии, или никогда в ней не состоял. Аннес не сомневался, что Рихи был связан с подпольщиками, не сомневался, что Рихи был и есть большевик, но он не знал и не знает до сих пор, являлся ли Рихи членом действовавшей в подполье партии. Это он должен знать. Чем занимался Рихи в Воронеже? Когда вступил в Красную Армию? Он не знает о нем самого существенного и хочет ему помочь! Лишь когда он будет знать о Рихи все, лишь когда он сможет точно ответить на все касающиеся Рихи вопросы, он, возможно, будет в состоянии что-нибудь сделать. Аннес понимал также и другое, — что у Рихи нелегко все выведать, он не обязан ему что-то рассказывать, быть может, ему даже запрещено это делать. Теперь-то Аннес догадался, что Рихи не потому вначале не хотел с ним говорить, что не узнал его или питал к нему какую-то вражду, а потому что не хотел бросать на него тени. Видимо, считал и считает себя настолько скомпрометированным, что боится, как бы знакомство с ним не пошло другому во вред. Из великодушия, не из мелочности Рихи старался отдалить его от себя. Возможно, Рихи и в дальнейшем будет поступать так, чтобы уберечь его. Как бы там ни было, он не должен отступать. Должен суметь убедить Рихи. Ради него самого, а также ради Тийи, ради их ребенка. Ради восстановления справедливости.
В штрафной роте он Рихи не застал. Два взвода отправили на фронт. И красноармеец Рихард Хурт был среди отправленных.
Аннес вернулся из штрафной роты подавленный. Где-то в глубине души он почувствовал облегчение. С плеч его словно бы свалился неимоверный груз. Груз, который он все равно не смог бы нести.
Аннес испугался, что почувствовал это.
Перевод А. Тамма.
МАТЬ
С вечера Аннесу не спалось. Обычно он засыпал быстро, правда, не так мгновенно, как капитан Нааритс, — тому стоило только лечь и укрыться шинелью, как он сразу же начинал тихонько похрапывать, — но минут через десять засыпал и Аннес. Все они — и Нааритс, и капитан Нийн, и старший лейтенант Килламеэс, и он сам — были люди молодые, моложе тридцати лет, большую часть дня проводили на воздухе, да и шагать приходилось почти ежедневно по меньшей мере километров десять: полки и спецподразделения располагались в трех, четырех, иные даже в десяти километрах от штаба дивизии, и случалось, что нужно было обойти за день несколько частей. Не имелось в их распоряжении ни «виллиса», ни одноколки, ни даже верховой лошади, средство передвижения у них было универсальное — «на своих двоих», добирались, куда требовалось, пешим ходом. Поэтому бессонницей не страдали. Но никто из них не был таким уж соней, они часто до полуночи толковали или спорили по всяким общим вопросам или просто увлекались разговором, припоминая разные житейские случаи, события детских лет или смешные истории. Ценили добрую шутку и анекдотов знали немало, особенно Нийн. Накануне вечером Нааритс рассказал забавную историю о том, как он еще школьником смастерил ткацкий станок, ткань получалась шириной в семь сантиметров… А также машинку для валяния валенок. По его словам, он отправился с ними на выставку в Симферополь, выступал там наряду с прочими участниками, показывал зрителям, как работает ткацкий станок. Его хвалили, называли смышленым парнем, даже наградили медалью. Его младшему брату ужасно захотелось получить такую же медаль — простой кружочек, отлитый из бронзы, и он через два года помчался с тем же станком в Симферополь. Но его с позором отправили домой.
— Не повезло ему? — спросил Нийн с самым наивным видом.
— Нет.
— А тебе повезло?
— Повезло. Медаль получил.
Нааритс долго не мог понять, почему ребята расхохотались. Наконец сообразил и признался, что это его дед еще в царское время произвел на ярмарке фурор своим ткацким станком. Но сегодня вечером они и не спорили, и не болтали попусту, Нааритсу и Нийну надо было рано вставать — часов в пять: их назначили в бригаду, которая должна была еще до побудки прибыть в самый отдаленный от политотдела полк. В половине двенадцатого Нааритс погасил огонь, с тех пор прошел уже, наверно, час, а Анн ее все еще не спал.
Он думал о том, что с ним произошло во время обсуждения работы Килламеэса. Начальник политотдела дал им задание — обсудить составленные Килламеэсом тезисы лекций до того, как они пойдут в печать. Старший лейтенант Рудольф Килламе́эс был среди них, агитаторов политотдела, человек новый, и, видимо, подполковник счел нужным проверить написанное им. Конспекты лекций, проводимых в системе политзанятий, печатались в типографии дивизионной многотиражки и обычно перед сдачей в набор не обсуждались, начальник политотдела утверждал их сам. При сегодняшнем обсуждении товарищи особенно не придирались к тексту Килламеэса, но все же заспорили. Спор возник по вопросу о том, что в марксизме самое главное. Именно в эти минуты его, Аннеса, внезапно охватило волнение. Это было странное, незнакомое ощущение, в нем была гнетущая тревога, предчувствие чего-то тяжкого и неизбежного, ожидание его, страх. Аннес вспомнил, что испытал нечто подобное перед тем как заболел туберкулезом, вернее, в самом начале болезни, — он мог сидеть, замкнувшись в себе, не реагируя на происходящее вокруг; но то чувство не походило на тревогу, не угнетало душу, скорее то была вялость, в ней, правда, таились и грусть, и упадок духа, но она не давила, не сжимала сердце. Килламеэс как раз с непоколебимой уверенностью утверждал, что главное в марксизме — учение о диктатуре пролетариата, так он и написал в своих тезисах. Нааритс, до войны работавший в отделе пропаганды Курского горкома партии, принял утверждение Килламеэса как само собой разумеющееся и удивился, почему это Нийн, в течение нескольких лет участвовавший в левом рабочем движении, сразу с ним не согласился. А ему, Аннесу, положение, высказанное Килламеэсом, показалось узким, обедняющим марксизм. Но во время спора его воодушевление вдруг угасло, он перестал следить за тем, что говорят товарищи, взгляд его как будто обратился внутрь себя, как сказал потом Килламеэс. Так просидел он долго, словно отрешившись от окружающего, охваченный внезапным щемящим чувством. В его состоянии, выражении лица было нечто такое, что сразу бросилось в глаза и Килламеэсу, и остальным. Килламеэс выглядел, правда, бесконечно уверенным в себе, до войны он год или два преподавал в каком-то московском институте основы марксизма и считал себя теоретиком, но по натуре не был ни заносчивым, ни резким, отличался отзывчивостью и развитым чувством товарищества. Он оборвал свои рассуждения на полуслове и спросил Аннеса, не жалуется ли тот на самочувствие. Вопрос Килламеэса как будто вернул его откуда-то издалека в эту комнату с тремя окнами, где они четверо уже второй месяц и работали, готовясь к лекциям и инструктажам, и спали. Аннес ответил, что с ним все в порядке. Но что-то по-прежнему камнем лежало на душе. Килламеэс не поверил и позже, за обедом, сказал: как видно, его, Коппеля, все же что-то мучает. Аннес не стал объяснять, что он почувствовал утром во время обсуждения. Да он и не смог бы это сделать, не смог бы выразить словами эту ранее не изведанную тревогу, которая охватила его, унесла отсюда, из этой деревеньки в Ленинградской области, от нее до Эстонии оставался всего день пути, унесла от товарищей, а куда — он и сам не мог сказать. Его слух воспринимал слова Килламеэса, Нааритса и Нийна, но они не достигали его сознания, хотя только минуту назад он подыскивал аргументы, которые могли бы поколебать самоуверенность Килламеэса. Он тоже полагал, что учение о диктатуре пролетариата — одна из основ революционной теории социализма, но считать его самым главным в марксизме — с этим он не мог согласиться. И вдруг он ушел в себя, ощутив щемящую тревогу, какая охватывает человека, внезапно почуявшего опасность: что-то должно случиться, что-то, имеющее для него огромное значение, что-то, подобное вопросу жизни и смерти. Килламеэс больше не настаивал, оставил его в покое, но то и дело зорко на него поглядывал — не холодно или недоверчиво, не с любопытством, а скорее сочувственно.