«Значит, верно то, что о нем говорили. Будто он и самого черта не боится, не то что звездочек на погонах, может уложить всякого, кто встанет у него на дороге».
«Нет, это неверно, — возразил Аннес. — Он ни на кого не поднимал руку первый. Резкий, необузданный — это так, но не грубый, не наглый, не задира. Что с ним потом было?»
Этого Талве не знал. В пылу боя он потерял Хурта из виду, хотя тот был в его взводе. Во время атаки Хурт ринулся вперед как безумный. Высокий парень хорошая мишень для вражеского пулеметчика. У немцев там каждый клочок земли был пристрелян. Так же, как и около совхоза Никулино. Наверно, попали в него. Он, Талве, тоже был ранен: одна пуля прошила плечо, другая ногу. Он еще легко отделался, легко в том смысле, что хоть душа в теле. Правда, когда рана загноилась, ногу хотели ампутировать, чуть не стал калекой. С Хуртом дело могло кончиться хуже, он мог навеки остаться там, на склоне холма. Они атаковали высотку, где раньше была деревня, от которой не сохранилось ни одного целого строения, только стены да закопченные печные трубы. Деревня называлась не то Рукаткино, не то Рекаткино или что-то в этом роде.
Талве рассказал еще, что один парень, эстонец по фамилии Неэмре, получил за тот бой орден Красной Звезды. Он взбежал на холм и гранатами уничтожил пулеметное гнездо немцев. Об этом Аннес уже слышал от командира штрафной роты, когда побывал там, чтобы что-нибудь узнать о судьбе Рихи. В штабе ничего не знали о Рихи — ни о ранении, ни о гибели. Командира роты ничуть не интересовала личность Рихи, он снова и снова переводил разговор на то, как храбро дрались его бойцы. Такие сведения он якобы получил в штабе армии, а начальник политотдела корпуса объявил ему благодарность. За то, что они сумели так быстро перевоспитать людей в боевом и политическом отношении.
Аннес подумал, что если Рихи действительно очертя голову, по словам Талве, как безумный ринулся вперед, он, наверное, был ранен. Или убит. Аннес с испугом заметил, что, разговаривая с Талве, говорит о Рихи в прошедшем времени: «Он был моим другом». Неужели он уже похоронил Рихи? Нет, нет, нельзя так думать, нельзя свыкаться с мыслью, что Рихи погиб. Талве вернулся, Неэмре, первым взбежавший на холм, жив, хотя и потерял левый глаз, — так сказал командир штрафной роты. Аннес говорил себе, что будь Рихи только ранен, он уже вернулся бы, как вернулся Талве. А если он ранен так тяжело, что стал инвалидом и не годится больше для строевой службы, его могли демобилизовать и он живет теперь где-нибудь в тылу. Россия необъятна, найти человека нелегко. Так успокаивал себя Аннес. Но не в силах был отогнать тревожные мысли. Разговор с Талве углубил его опасения. Может быть, ему и придется теперь говорить о Рихи только в прошедшем времени?
А вдруг тревога, охватившая его утром, связана с Рихи? Даже такая мысль мелькнула у Аннеса. Может быть, с Рихи случилась беда, может быть, Рихи думал о нем. Он тревожился о Рихи больше, чем о ком-либо другом, почему же эта тревога не могла вдруг сгуститься в какую-то глыбу и навалиться на него? В передачу мыслей на расстоянии Аннес не верил, хотя и слышал и читал об этом. Ему вспомнился каменотес, который говорил об астральных телах, о раздвоении человека… о господи, какие нелепые мысли приходят в голову!
— Ты не спишь? — услышал Аннес шепот Килламеэса.
— Только что проснулся. — Аннесу не хотелось признаваться, что он не спал.
Неужели Килламеэс видит его насквозь? Или просто считает нужным дать совет?
— Возьми себя за ухо, зажми посередине между большим пальцем и «рогожной иглой», то есть указательным, и надавливай слегка. Минут этак пять сначала одно, потом другое ухо. Поверь мне — заснешь. Один уйгур, мой товарищ по курсу, меня научил. Он знал также, куда ущипнуть женщину, чтобы у нее появилось желание.
Совет Килламеэса вызвал у Аннеса усмешку. Килламеэс, наружностью далеко не Аполлон, с большой угловатой головой, коренастый, с кривыми ногами, но сильно развитой мускулатурой, решил похвалиться своими мужскими достоинствами.
— И часто ты прибегал к советам уйгура? — подтрунил над ним Аннес.
— Иди ты к черту!
Аннеса разбирал смех, он рассмеялся беззвучно. Внутреннее напряжение, не дававшее уснуть, отпустило его. Вскоре задремал и он.
Последующие дни прошли как обычно.
Неделю спустя его назначили в бригаду, которая должна была проверить состояние боевой и политической подготовки в полку, где Аннес числился во время боев и еще раньше, в период формирования. Аннесу нравилось бывать в этой части, он встречал там многих хороших знакомых и друзей. Он присутствовал на политинформациях, беседовал с бойцами и парторгами, организовывал семинары для руководителей политзанятий и сам делал доклады в подразделениях.
Вернувшись из полка, Аннес нашел письмо от отца.
Отец писал не часто, раз в три-четыре месяца, а то и реже. Мать не писала, ее распухшие и одеревеневшие пальцы не держали ни карандаша, ни ручки. Уже с самого отъезда из Таллина пальцы ее не слушались. И не только пальцы, запястья и колени тоже словно окостенели. Она не могла сама передвигаться, с трудом садилась на постели и редко, в ясные погожие дни, с величайшим напряжением, опираясь на кого-нибудь, делала несколько шагов. Перед эвакуацией мать была уже прикована к постели, отец на руках снес ее с лестницы, посадил в машину и потом перенес в вагон — так рассказывала сестра. Отъезд родителей устроила Айно, а он, Аннес, поспел на станцию Юлемисте в тот момент, когда поезд уже трогался. Аннес прыгнул на площадку движущегося вагона, через дверь тамбура помахал родителям рукой и снова спрыгнул, довольный, что мама его видела. Он сделал это ради матери — пусть она увидит, что он жив и здоров, и не тревожится о нем сверх меры. Правда, мать ни единым словом не обмолвилась, что боится за него, хотя знала и о «лесных братьях», и о стычках с немцами. О тревоге говорили глаза матери, взгляд, каким она смотрела на него, когда он попадал домой на несколько часов. Аннес знал, что сестре не пришлось уговаривать родителей уехать, отец сам пришел к такому решению. Отец считал, что едут они ненадолго, через полгода, через год, не позже, они возвратятся, уж это время мать наверняка сможет перетерпеть. Если бы мать стала уговаривать отца остаться, он не поехал бы, отец жалел ее. Но мать, хорошо понимая, что она, все равно что безногая, будет мужу как тяжкий крест и сама исстрадается вдвойне, все же не отговаривала отца. Теперь Аннес понимал, что это делается ради них — ради него и сестры. Чтобы всем им быть по одну сторону фронта. В восемнадцатом году, во времена самоуправства Зекендорфа, семья была разорвана: отец работал на строительстве морской крепости, его выбрали в какой-то комитет, который при приближении немецких оккупационных войск переместился на восток, мать оставалась с двумя малыми детьми в Таллине. Об этом мать всегда вспоминала с особенной грустью. Тогда отец вернулся домой, семья опять соединилась, а что принесет эта война — кто может сказать. Во всяком случае, мать не возражала против эвакуации, так они и уехали — мать и отец. Аннес с сестрой остались; у сестры, парторга конфетной фабрики, дел было выше головы, как и у него. Семья встретилась снова через полгода за Уралом, куда привезли родителей. Сначала речь шла о приволжских городах, о которых у отца были самые лучшие воспоминания; о людях Поволжья он всегда говорил только хорошее, может быть, это и побудило отца уехать. Но Поволжье не могло принять всю массу людей, которая откатывалась от немцев с запада на восток. Более поздние эшелоны эвакуированных из Эстонии шли уже в Челябинскую область. Семье не довелось долго побыть вместе, Аннеса направили на политработу в эстонскую дивизию, вскоре покинула родителей и сестра: ее отозвали в Егорьевск, где был создан эстонский учебный комбинат. Так что из дому можно было ждать писем только от отца. Письма, приходящие от отца, Аннес считал письмами из дому, хотя дальняя степная деревня была не местом его рождения, а временным пристанищем родителей. Для Аннеса родным домом были отец и мать, а не колхоз «Красное поле». Письма от сестры так и оставались письмами Айно, их он не хранил так, как письма отца, хотя в коричневой кожаной полевой сумке, которую на русский лад называли планшетом, поместились бы и письма сестры, Айно тоже не была на них щедра. Их семья вообще была своеобразной, они любили друг друга, тревожились друг о друге, но словами этого не выражали, будь то во время разговора или в письмах. Ни в семейном кругу, ни при чужих людях. Свои чувства они не выставляли напоказ.