Здесь он защищает повседневное значение слова от канцелярского стиля. В другой раз он, наоборот, берет сторону казенного языка, выступая против каких-либо послаблений. Канцелярский язык «педантичен», и у него есть на это основания, ибо так удается замедлить ход административных дел, что всем только на пользу, ведь «спешка – враг порядка»[894].
Над этими и прочими важными вопросами – проблемами дорожного строительства и государственного бюджета, снижением налогов и судебным приговором детоубийцам – Гёте бился на своем посту, а помимо службы старался выкроить пару часов, когда он мог бы писать и, в частности, закончить ту главу «Вильгельма Мейстера», где он защищает поэзию от притязаний людей, желающих превратить ее в приятную безделицу, что скрашивает «часы досуга». «Ты глубоко заблуждаешься, милый друг, – объясняет Вильгельм трезвомыслящему Вернеру, – полагая, что такую работу, мысль о которой заполняет всю душу, можно производить урывками, время от времени. Нет, поэт должен целиком уйти в себя, жить только в своем любимом предмете. Он, столь щедро одаренный небом, получивший от природы несокрушимое богатство внутреннего мира, он и жить должен так, чтобы изнутри ничто не мешало ему наслаждаться своими сокровищами и испытывать блаженство, какое тщетно пытается создать себе богач нагромождением внешних благ»[895].
В это же время Шарлотте фон Штейн он пишет, что «Вильгельм Мейстер» доставляет ему немало «счастливых минут. В сущности, я рожден быть писателем». И чуть позже: «По своему характеру я совершенно не публичный человек и не понимаю, как судьба умудрилась вовлечь меня в управление государством и в дела августейшей семьи»[896].
Какое-то время Гёте еще держался. В его письмах то и дело встречаются малоубедительные заверения в том, что в общем и целом он «счастлив», несмотря ни на что. Но теперь его все чаще посещали грустные мысли. Если он делился ими с матерью, та тревожилась, и тогда он снова пытался успокоить ее: «В том, что от серьезных дел человек и сам становится серьезным, нет ничего необычного, тем более если он от природы склонен к размышлениям и желает добра и справедливости»[897]. Но вот уже несколькими строками ниже он снова впадает в уныние: «Смиритесь с моей теперешней жизнью, даже если мне суж дено покинуть этот мир раньше Вас. Я не жил так, чтобы Вам пришлось за меня стыдиться, я оставляю после себя добрых друзей и доброе имя, и лучшим утешением Вам может служить то, что умру я не весь»[898].
По служебным делам Гёте общался со множеством людей, но мало с кем поддерживал дружеские отношения. Шарлотта порой оказывалась единственным человеком, которому он мог излить свою душу. Шарлотте он писал (по-французски), что из-за нее он теперь живет в изоляции, ему совершенно нечего сказать людям, и говорит он лишь затем, чтобы не молчать. Впрочем, вскоре он перестает писать и Шарлотте. Она жалуется на затянувшееся молчание, и в ответ он шлет ей длинные письма, в которых многословно уверяет ее в непреходящей любви. В августе 1785 года супруг Шарлотты, оберштальмейстер, был освобожден от обязанности (или лишен привилегии) присутствовать на трапезах в герцогском дворце, и теперь впервые за много лет они с Шарлоттой обедали и ужинали вместе. Для отношений между Гёте и Шарлоттой это было настоящей катастрофой, потому что теперь у них было гораздо меньше возможностей для дружеского общения. Он осыпает ее упреками: «Еще минуту назад я хотел жаловаться, что ты так любишь оставлять меня одного, ведь в окружении всех этих людей я по-прежнему одинок, и тоска по тебе терзает мое сердце»[899]. На грани отчаяния он находится и год спустя, когда готовит второе издание своего «Вертера»; в это время он пишет Шарлотте, что, «по моему убеждению, автор совершил ошибку, не застрелив себя по завершении романа»[900].
Эти и подобные им письма дают основания полагать, что Гёте, по всей видимости, нисколько не преувеличивал, когда уже из Рима, оглядываясь на годы службы в Веймаре до Италии, писал герцогу, что к моменту отъезда в Италию «телесно-моральные недуги» настолько извели его, что «в конце концов сделали непригодным»[901] для службы.
Летом 1786 года издатель Гошен обращается к Гёте через его приятеля Бертуха с предложением начать подготовку полного собрания его сочинений. С 1775 года не вышло ни одной новой работы Гёте, и Гошен, видимо, надеялся, что за такое время в ящиках его стола набралось уже несколько готовых рукописей, издание которых сулило немалую экономическую выгоду. Гёте после некоторых раздумий дает согласие, сочтя, что таким образом он, по крайней мере, сможет противопоставить нелегальным перепечаткам своих сочинений издание, подготовленное им самим.
Во время подготовки сочинений в восьми томах Гёте неожиданно для себя осознает, что за последние десять лет он ничего не довел до конца, не считая нескольких пьесок и зингшпилей. «Фауст», «Эгмонт», «Вильгельм Мейстер», «Тассо» и «Ифигения» – все эти начатые когда-то произведения так и оставались неоконченными. Грандиозный замысел поэмы о природе, который он назвал «Романом Вселенной», совершенно не продвинулся вперед. Уже из Рима он пишет герцогу: «Поскольку я решил издать и фрагменты, сам я считал себя мертвым; как же велика будет моя радость, когда, завершив начатое, я снова по праву смогу занять место среди живых»[902].
Когда Гёте работал над одним из своих произведений, он ощущал себя писателем, но когда он оглядывался на собрание незавершенных фрагментов, ему начинало казаться, будто он перестал им быть. Летом 1786 года он хочет разрешить свои сомнения раз и навсегда. Или ему удастся завершить начатые произведения, или собрание сочинений станет кладбищем погребенных замыслов. Или ему суждено быть живым тайным советником, но мертвым автором, или он сумеет доказать себе и публике, что поэт в нем все еще живет и, возможно, даже возродился в новом качестве. Выдержать это испытание в привычных условиях ему вряд ли удастся: для этого необходим продолжительный отпуск.
Так желание Гёте ускорить решение относительно его судьбы как писателя соединилось с его давней мечтой об Италии. Завершить начатое он хотел под лучами итальянского солнца. Пока это было главной его целью, и потому багаж его состоял в основном из рукописей, над которыми он собирался работать при любой удобной возможности, порой даже опасаясь, что столь строгий режим сможет помешать ему наслаждаться итальянским раем. Для него Италия и в самом деле была раем, но не когда он там находился, а когда еще только собирался туда и когда оттуда вернулся. В Италии был счастлив его отец: кое-что он рассказал и сыну, поделившись с ним запечатлевшимися в памяти образами. И вот теперь Гёте сам, как он пишет герцогу, решился «проделать долгий одинокий путь и найти те вещи, к которым меня влекло неодолимо. В последние годы это уже превратилось в своего рода болезнь, и исцелить меня могли только созерцание и непосредственное присутствие. Теперь я могу признаться: под конец мне уже было нестерпимо смотреть на любую книгу, напечатанную латинским шрифтом, на любую зарисовку итальянского пейзажа. Во мне уже давно созрела жажда увидеть эту страну»[903].
Итак, с одной стороны, решение возродить в своей душе поэта и художника, завершить начатые произведения и тем самым освободиться для создания новых, с другой – жажда увидеть Италию – вот два главных мотива этого путешествия. К ним добавлялось еще и желание на время отдалиться от государственных дел – и от Шарлотты. В первом письме из Италии он пишет ей: «Это расстояние между нами даст тебе больше, чем мое присутствие»[904].