Итак, летом 1776 года Клингер появился в Веймаре в сопровождении Кристофа Кауфмана – харизматичного миссионера «Бури и натиска». Начав свою карьеру учеником аптекаря, Кауфман со временем сделался знахарем и целителем, а затем странствующим проповедником так называемого естественного человечества. Его личность привлекала многих выдающихся мыслителей того времени, в частности, Лафатера, Гамана, Гердера. Даже скептик Виланд подпал под обаяние этого странного человека, который всегда ходил с длинными нечесаными волосами, в зеленом кафтане и с меховым жабо поверх голой груди. Он не был литературным «гением силы», но был ее апостолом и ловцом душ. Его эксцентричное поведение какое-то время забавляло и веймарскую публику, однако когда он покинул город, многие почувствовали облегчение. О шумных застольях с Кауфманом во главе вспоминали с ужасом. Так, например, Бёттигер рассказывал про «пир бурных гениев», «начавшийся с того, что все присутствующие выбросили свои бокалы в окно и приспособили под кубки грязные кладбищенские урны, найденные неподалеку на старой могиле»[633]. Клингер на этой пирушке отличился тем, что ел сырую конину, а Кауфман жевал цветы, собранные в парке. «Хвала богам!»[634] – пишет Гёте, когда это наваждение заканчивается.
Стремление Гёте как можно скорее избавиться от своих прежних друзей объясняется не недостатком щедрости или великодушия. Он способен был проявить щедрость, например, когда приблизительно в то же время на пороге его дома появился мальчик-сирота – пастушок из Швейцарии. Барон Линдау, с которым Гёте познакомился во время своего путешествия в Швейцарию, взял мальчика к себе, но потом уехал в Америку, оставив его без средств к существованию. Гёте приютил сироту у себя, заботился о нем и воспитывал, однако не достиг в этом особых успехов: парень целый день только и делал, что курил трубку и приставал к девицам. В конце концов Гёте отдал его на воспитание главному лесничему в Ильменау. Однако он и там не взялся за ум и через несколько лет исчез. Гёте потратил на него немало душевных сил, времени и денег, но, как оказалось, напрасно.
Другой пример щедрости и великодушия Гёте связан с Иоганном Фридрихом Крафтом – человеком с вымышленным именем и темным происхождением. Оказавшись в безвыходном положении, этот безродный чиновник обратился за помощью к Гёте. Крик несчастного о помощи произвел на Гёте столь сильное впечатление, что он на протяжении более десяти лет выплачивал ему из собственного кармана 200 талеров в год (что поначалу как-никак равнялось шестой части его жалования) и давал ему небольшие административные поручения в Ильменау и Йене, которые те выполнял хоть и медленно, но добросовестно. Однако поднять дух этого обиженного на весь свет, лишенного всякой надежды человека было невозможно. Письма Гёте к нему – яркое свидетельство того, с каким терпением и пониманием Гёте относился к своим подопечным. Так, например, обращая его внимание на вакантную должность в Йене, Гёте пишет: «Впрочем, прислушивайтесь к своему сердцу, и если мои доводы его не трогают и не обещают со всей убедительностью покоя и утешения в Йене, оставайтесь в Вашей нынешней тиши»[635]. Он обещает ему всяческую поддержку даже в том случае, если Крафт проигнорирует его предложение. Гёте старательно избегает любых намеков и рекомендаций, способных его унизить. Крафт не должен чувствовать свою зависимость, и поэтому Гёте всякий раз пространно благодарит его за оказанные услуги, например, за заботу о его воспитаннике Петере Имбаумгартене в Ильменау. Гёте предлагает Крафту записать историю своей жизни: «Вам это поможет отвлечься, а мне доставит удовольствие»[636]. В другой раз он пишет: «Если бы я только мог шаг за шагом развеять Вашу тоску и постоянно поддерживать в Вас бодрость духа»[637]. Когда Крафта охватывает уныние и он жалуется Гёте на свою никчемность, тот успокаивает его: «Мое уважение к Вам ничуть не уменьшилось, я не думаю о Вас плохо, <…> а Ваш образ мыслей не предстал передо мной в дурном свете»[638].
В то время, когда Гёте демонстрирует отзывчивость и великодушие по отношению к швейцарскому пареньку с трубкой и плохой дикцией и к печальному Крафту, в одном из писем к Шарлотте фон Штейн он формулирует несколько жизненных принципов, обещая придерживаться их до конца своих дней: «Нужно делать все от тебя зависящее, чтобы спасти отдельного человека от гибели. Но и этого будет мало, ибо от бедственного положения до благополучия еще множество ступеней. То добро, которое можно сделать в этом мире, – это минимум»[639].
В жизни нет добра, кроме того, что мы делаем сами, причем в каждом конкретном случае. Призывы к улучшению человечества, характерные для «Бури и натиска» и воплощенные в осаждавших его друзьях юности, уже не находят отклика в душе Гёте. Когда Гёте, в чьи обязанности с 1779 года входит организация дорожного строительства, осушение болот, культивация почвы, пожарное дело, восстановление рудников в Ильменау, улучшение условий труда горнорабочих и организация защиты от наводнений, пытается сократить расходы двора, чтобы облегчить тяжесть налогового бремени и охладить охотничий пыл герцога, чтобы оградить крестьян от неизбежного ущерба, когда он сокращает армию и настаивает на гуманном отношении к солдатам, он, безусловно, выходит за рамки помощи конкретным людям и стремится улучшить ситуацию в целом, но тоже в пределах своей компетенции. Нужно делать все, что от тебя зависит, работать на своем месте, не украшая дела высокопарной риторикой, – таков его принцип. При этом он не тешит себя иллюзиями, зная, как мало может сделать он сам. Но и это лучше, чем ничего.
Стало быть, ему не чужды ни отзывчивость, ни сострадание. И если он резко обошелся с Клингером и Ленцем, то лишь потому, что теперь, встав на путь прагматизма, он испытывает отвращение ко всему, что напоминает ему о напыщенных фразах и эксцентричном поведении литераторов, к которым еще недавно принадлежал он сам. Несколько лет спустя, когда до Веймара докатится эхо французской революции, политиканствующих литераторов он будет пренебрежительно и раздраженно называть «разволновавшимися». Политический прагматизм Гёте направлен против мудрствующего политического дилетантизма. Он презирает дилетантизм не только в искусстве. В любительских увлечениях нет ничего плохого до тех пор, пока они не переходят определенные границы. Искусства это касается в той же мере, что и политики. В политических вопросах ориентиром тоже должны служить серьезность и обстоятельность профессионального ремесла. В дневнике Гёте пишет: «У каждого дела, каким занимается человек, есть, я бы сказал, свой запах. В буквальном смысле: конюх пахнет лошадьми, в книжной лавке стоит затхлый запах пыли, а от охотника разит псиной. Так же и в более тонких сферах. <…> Настоящий мастер не предается мечтам <…>. Когда ему надо действовать, он сразу берется за то, что в данный момент необходимо»[640]. Это умение правильно взяться за дело и в политике означает, что «любое бахвальство [должно] испариться»[641].
Друзья и знакомые не могли не заметить изменений в поведении и характере Гёте. Он стал более резким, молчаливым, даже замкнутым, что было особенно заметно в первые минуты разговора. Однако стоило ему увлечься, как скованность проходила, и он раскрывался, как прежде. В такие моменты он снова говорил с жаром и воодушевлением, внимательно слушал собеседника и, казалось, забывал обо всем, но при этом продолжал себя контролировать. Он безупречно владел собой и сам решал, когда он хочет быть откровенным и общительным. «Я обустраиваюсь в этом мире, ни на йоту ни уступая той своей сущности, что поддерживает меня внутренне и делает меня счастливым»[642]. Отныне он более четко разделяет внутреннее и внешнее, полагаясь на собственное чутье в том, что касается его неотъемлемой внутренней «сущности». Некоторых это ужасно раздражало. Новый Гёте разочаровывал их. Так, например, Виланд, который в первые месяцы в Гёте души не чаял, впоследствии жаловался Мерку: «Теперь же у меня такое чувство <…>, будто его гений безвозвратно покинул его; его воображение словно потухло; вместо всеоживляющего тепла, что исходило от него прежде, он окутан политической стужей»[643]. Поначалу Мерк не хочет верить этим обвинениям, по его мнению, Гёте «ничуть <…> не утратил свою прежнюю поэтическую индивидуальность, в нем лишь усилилась жажда познания людей и мира, а отсюда – мудрость и ум, как у мужчины»[644]. Однако год спустя и Мерк был сбит с толку поведением Гёте, который встретил его «так сухо и холодно», «как будто к нему пришел не старый друг, а подчиненный чиновник или проситель»[645].