Но какой бы спонтанной и сиюминутной ни была жизнь матери Гёте, сына она от себя не отпускала никогда, при этом, впрочем, стараясь не быть ему в тягость. Ей очень хотелось приехать к нему в гости в Веймар, но Гёте не приглашал ее, разве что однажды во время революционных войн, когда оставаться в осаждаемом со всех сторон Франкфурте было опасно. Тогда он посоветовал ей перебраться в Веймар и уже начал соответствующие приготовления, но мать решила остаться во Франкфурте: французы уже не раз квартировали в доме на Хиршграбен, так что эта напасть не была для нее новой, и она отлично с ней справилась.
Гёте никогда не высказывался напрямую о том, почему не хотел видеть мать подле себя. Возможно, боялся, что в благородном и чопорном Веймаре она со своей естественностью вызовет только раздражение, и хотел избавить ее и себя от возможных огорчений. С другой стороны, в его кругу ее ценили, и ему это было известно. Так, например, с Анной Амалией они писали друг другу очень душевные письма.
Но, так или иначе, покинув родительский дом, сын не хотел видеть мать рядом с собой. Ему уже не хотелось быть «баловнем», как его называла мама. За все время между 1775 и 1808 годом – годом ее смерти – он приезжал к ней всего четыре раза. Его самого она не упрекала, но близким друзьям говорила о своем разочаровании. Его приезд всегда был для нее праздником. Банкир Авраам Мендельсон, отец знаменитого композитора, однажды в 1797 году случайно встретил их возле театра: «Возвращаясь с комедии, он вел под руку свою мать, накрашенную претенциозную старуху»[31].
Для матери сын и в детстве был любимчиком, и оставался им всю жизнь. Вслед за Гёте на свет один за другим появились еще пять братьев и сестер, но из них лишь Корнелия, которая была на полтора года младше Гёте, дожила до взрослого возраста. После смерти других детей они с Вольфгангом очень сблизились – это были непростые отношения, оставившие серьезный след в душе Гёте. Ребенком он стал свидетелем того, как один за другим умирали его братья и сестры. После смерти семилетнего Германа Якоба мать, как она сама потом рассказывала Беттине, удивлялась, что Вольфганг «не проронил ни слезинки», а был скорее рассержен. Он спросил, разве он недостаточно любил брата, и после этого убежал в свою комнату, вытащил из-под кровати стопку листов, исписанных уроками и заданиями, и рассказал, «что все это он делал для того, чтобы учить брата»[32].
Брата он учить уже не мог, и весь его наставнический пыл обрушился на Корнелию. Что бы он ни выучил, ни прочитал или еще как-нибудь ни узнал, он должен был передать дальше. Учение через учительство. Эту особенность он сохранил и впоследствии. Корнелия была прилежной ученицей. Она восхищалась братом. Помимо уроков она с радостью участвовала в небольших спектаклях, которые Гёте устраивал вместе с соседскими детьми. Все переживания и волнения юных лет, пишет Гёте в «Поэзии и правде», «мы с сестрою претерпевали и переносили вместе»[33].
Там же Гёте рассказывает еще одну историю, которую уже не он сам, а более поздние интерпретаторы, и в первую очередь Зигмунд Фрейд, связывали с отношениями в семье. Однажды маленький Гёте сидел у окна, выходившего на улицу, и забавлялся с посудой: он бросал на мостовую глиняные миски, горшки и кувшины и радостно хлопал в ладоши, когда они с шумом разлетались на куски. Соседи подзадоривали его, и он перетаскал к окну всю посуду, до которой мог дотянуться, и швырял ее на улицу до тех пор, пока кто-то из родителей не вернулся домой и не пресек эти забавы. «Но беда уже стряслась, и взамен разбитых горшков осталась всего лишь веселая история»[34].
Родителям эта история веселой не показалась, впрочем, как и Зигмунду Фрейду, который увидел в этом подсознательную агрессию ребенка, не желающего делить внимание матери с братьями и сестрами. Разбитые вдребезги горшки он интерпретирует как заместительное действие, выражение фантазий об убийстве: надоедливые конкуренты за внимание матери должны исчезнуть. Этим объясняется и то, что Гёте не сильно огорчила смерть младшего брата. Рассказывая эту историю с посудой, Гёте, по мнению Фрейда, еще раз бессознательно торжествует свой триумф: он остался единственным любимчиком матери. «…люди, которые знают, что они являются предпочтительными для матери, получают в жизни самодостаточность и непоколебимый оптимизм, которые часто приносят реальный успех их обладателям»[35]. Гёте, безусловно, был у матери любимчиком, и это легло в основу его сильной уверенности в себе. Однако рассказанная им история явно не об этом. Он вспомнил о ней по другому поводу: здесь он рисует жизнь детей, которые не были заперты в четырех стенах, а росли «в непосредственном общении с внешним миром». Летом кухню от улицы отделяла только деревянная решетка. «Здесь <…> все чувствовали себя легко и непринужденно»[36]. И эту коротенькую историю про расколоченную посуду Гёте, по всей видимости, привел в качестве примера того, к чему может привести эта чудесная свобода. Пожалуй, главные действующие лица в ней – это соседи, публика, ради потехи которой мальчик и побросал на мостовую миски и горшки. Позднее Гёте будет снова и снова предостерегать от опасности, угрожающей тому, кто в своем творчестве слишком сильно полагается на интересы публики и дает ей сбить себя с толку. Публика освобождает и вдохновляет, но в то же время она подчиняет творца своим нуждам. С этой точки зрения рассказанный анекдот можно воспринимать как своего рода первичную сцену, предвосхищающую лейтмотив всей его жизни: двоякая роль публики, в которой поэт нуждается, но от которой должен уметь и защищаться.
Вольфганг растет городским ребенком. Первые его впечатления – это не уединение и не тихая жизнь на природе, а людская толпа и суета: в таком крупном торговом городе, как Франкфурт с его 30 000 жителей, тремя тысячами домов, плотной сетью улиц и переулков, с его площадями, церквями, торговыми портами, мостами и городскими воротами, иначе и быть не могло. Гёте красочно описывает этот мир, казавшийся ему лабиринтом, затхлый дух лавочек, запахи пряностей, кожи, рыбы; звуки, доносившиеся из ткацких и других мастерских, удары молота о наковальню, крики рыночных зазывал; мясные ряды в облаке мух, от которых мальчик в ужасе шарахался. В городе царили суета и хаос; казалось, все здесь «возникло по произволу и по воле случая, без строго продуманного плана»[37]. И все же была в этом и некая гармония. В хлопотах и делах настоящего проглядывалось таинственное, внушающее благоговейный трепет прошлое: церкви, монастыри, ратуша, башни, городские стены и рвы. Мальчик любил ходить вместе с отцом вдоль книжных рядов в поисках старинных гравюр, книг и рукописей. У старьевщиков дети находили истрепанные экземпляры своих любимых книг – столь ценимых впоследствии романтиками «Детей Эмона», «Тиля Уленшпигеля», «Народных книг»: «Прекрасную Магелону», «Мелюзину» и «Легенду о докторе Фаусте». Так в мальчике укоренялась «любовь к старине». Вместе с отцом он изучает старые хроники, а особенно его завораживают описания коронации императоров здесь же, во Франкфурте. Вскоре он уже так хорошо разбирается в происхождении и значении старых обычаев и церемоний, что может с гордостью объяснить их своим товарищам.
Это был мир большого города – сбивающий с толку своей каждодневной суетой, громкий, но в то же время таинственно нашептывающий о былом. Здесь человек был окружен людьми и их творениями, природа оставалась за городской стеной, к ней надо было специально «выезжать». Городскому ребенку приходилось самому искать общения с ней или же жадно вглядываться вдаль, например, из окна третьего этажа, где мальчик учил свои уроки и поверх крыш, садов и городских стен смотрел на «прекрасную плодоносную равнину, простиравшуюся до самого Гехста»[38]. Когда солнце садилось за горизонт, он не мог вдоволь насмотреться на это зрелище.