Тема Фауста не отпускала Гёте, и именно поэтому он не спешил дописывать трагедию до конца. Впрочем, всякий раз, когда предстояло очередное издание его произведений, он с удвоенным усердием брался за работу. Так, для собрания сочинений в издательстве Гошена он закончил «Эгмонта», «Ифигению» и «Тассо» и хотел, но не смог завершить «Фауста». В 1790 году, к немалому разочарованию читателей, в свет вышел лишь «Фауст. Фрагмент». Для первого издания собрания сочинений у Котты ему наконец удалось закончить первую часть трагедии, которая была напечатана восьмым томом этого собрания в 1808 году.
К тому моменту были написаны и многие сцены для второй части, в частности, для акта, посвященного Елене Прекрасной, кое-что из финала, а самое главное – несколько вариантов последовательности отдельных сцен. С самого начала работы над «Фаустом» Гёте переживал периоды восторженной близости к материалу и равнодушной отстраненности. Временами он видел в этой истории лишь «призраков Севера», от которых он все больше отдалялся, но потом, стоило ему вновь приблизиться к миру Фауста, он вырастал в его представлении, словно «грибное семейство». Он сам удивлялся тому, как быстро погружался в материал после очередной фазы неприятия и продолжал работать, будто и не было никакого перерыва. Если бы он слегка подкоптил новые листы рукописи, то, сравнив их со старыми, никто бы не заметил разницы во времени их создания; в любом случае, пишет он, «странно, как сильно я похож на самого себя в прошлом и как мало все годы и события отразились на моей душе»[1671]. Это он пишет в 1788 году, и схожие по смыслу наблюдения высказывались им и в дальнейшем.
Ровной и однородной получилась первая часть трагедии в редакции 1808 года, чего нельзя сказать о второй части, к работе над которой Гёте решительно приступает в 1825 году. Меняется атмосфера произведения, меняются и персонажи. Фауст уже не кабинетный ученый из германского Средневековья и не пылкий любовник, а уверенный в себе, умудренный опытом господин. Вообще это уже не переливающийся разными гранями характер, а персонаж, в каждом случае играющий одну предельно понятную роль, впрочем, каждый раз разную. Смысл его роли буквально написан у него на лбу. Император старается заполучить его в союзники – здесь уже не остается и следа от затхлого воздуха его алхимического кабинета. В акте, посвященном Елене, Фауст – благородный немецкий рыцарь, нордический император, после чего он превращается в военного обозревателя при генеральном штабе, чтобы в финале стать успешным предпринимателем, зарабатывающим на строительстве плотины. Меняется и Мефистофель. Это уже не классический старонемецкий дьявол, а светский человек, элегантный циник, помощник, берущийся за неприятную работу и устраняющий технические проблемы, прожженный деляга, который охотно делится своими секретами, и наконец в финале – гей-сластолюбец. Пари временами совершенно забывается за чередой внешних событий. Местом действия второй части трагедии становятся абсолютно иные миры. Акт, в центре которого – союз Фауста и Елены, первоначально вообще задумывался как отдельная пьеса. В конце концов Гёте все же включил его в трагедию, но в 1827 году опубликовал как самостоятельное произведение под названием «Елена. Классически-романтическая фантасмагория».
Третий акт, написанный еще в 1826 году, служит отправной точкой в работе над второй частью «Фауста». Исходя из этого смыслового центра, Гёте придумывает начало трагедии, т. е. сцены в императорском дворце и, самое главное, «Классическую Вальпургиеву ночь», как «антецеденты» к третьему акту. Отдельные сцены последнего акта тоже уже были готовы, недоставало лишь связующего звена – четвертого акта. Над ним Гёте работал в последний год своей жизни. 22 июля 1831 года он пишет в дневнике: «Главное дело завершено. Последний раз переписано начисто. Все чистовики сброшюрованы»[1672]. Эккерману он говорил: «Дальнейшую мою жизнь я отныне рассматриваю как подарок, и теперь уже, собственно, безразлично, буду ли я что-нибудь делать и что именно»[1673]. Друзьям и знакомым он сообщил, что готовый труд запечатан и должен быть опубликован лишь после его смерти. Мы не знаем, действительно ли Гёте запечатал рукопись, – во всяком случае, не осталось никаких следов, подтверждающих его слова. Как бы то ни было, самому Гёте пришлось еще раз вскрыть наложенную им печать 24 января 1832 года. «Новые мысли о “Фаусте” по поводу более основательной разработки основных мотивов, которые я, чтобы поскорее закончить, дал слишком лаконично».
Друзья и знакомые уговаривали его издать трагедию при жизни. Убедить Гёте пытался и Вильгельм Гумбольдт, которому Гёте написал свое последнее письмо: «Вне всякого сомнения, я был бы бесконечно рад еще при жизни посвятить эти серьезные шутки своим дорогим, безусловно, ценимым мною, рассеянным по всему свету друзьям, поделиться ими и узнать, как они будут восприняты. Однако в сегодняшней жизни столько абсурда и несуразности, что я убеждаюсь, что мои честные многолетние страдания вокруг этого причудливого рудника не будут вознаграждены должным образом, а будут выброшены на берег и, подобно обломкам корабля, засыпаны песками времени. Миром правит путаная купля-продажа и вносящая еще большую путаницу мораль»[1674].
Если миром правит «вносящая еще большую путаницу мораль», то как обстоят дела с моралью этой великой трагедии, которую Гёте не спешит представить публике? Означает ли это, что и она лишь смутит умы современников? Есть ли вообще мораль у этой истории, есть ли в ней одна ключевая идея? Высказывания самого Гёте на этот счет противоречивы. С одной стороны, он заявляет, что прав тот, кто читает его произведения разумом – по причине обилия аллегорий, которые, поразмыслив, как правило, можно разгадать. Они могут быть сложными, но при этом всегда остаются рациональными. Это лакомый кусок для любителей головоломок, ищущих однозначные решения, и для филологов, которые и в самом деле получили неисчерпаемый источник все новых и новых изысканий. В сцене маскарада Гёте настойчиво указывает на аллегорический характер сцен и тут же дает трактовку отдельных персонажей. «Пусть не таят от нас своих имен // И скажут, что они изображают»[1675], – обращается к ряженым герольд. На этом маскараде есть место непристойностям, но нет места двусмысленностям – как и на праздничных шествиях в Веймаре, для которых Гёте в качестве придворного поэта писал стихи и либретто и которые аллегорически изображали жизнь при дворе и связанные с ней пороки и добродетели. Эти сцены не лишены изящества и юмора, но при этом довольно прямолинейны.
С другой стороны, Гёте подчеркивает «несоразмерность», иррациональность второй части «Фауста». Из каждой решенной проблемы вырастает новая. И достаточно лишь следовать едва заметным указаниям, чтобы найти в пьесе даже больше, чем задумывал автор. На самом деле так оно и есть. В «Фаусте» находили поистине много, возможно, даже чересчур много смыслов. Гёте столкнулся с этим уже в связи с первой частью. Автору, безусловно, льстит, когда интерпретаторы не дают ему покоя, пытаясь разузнать, что он имел в виду. Обидно только, когда за разгадыванием загадок читатель не замечает таинственной красоты произведения. И здесь Гёте призывает к эстетическому наслаждению и не слишком серьезному, легкому отношению к написанному. «Немцы чудной народ! Они сверх меры отягощают себе жизнь глубокомыслием и идеями, которые повсюду ищут и повсюду суют. А надо бы, набравшись храбрости, больше полагаться на впечатления: предоставьте жизни услаждать вас, трогать до глубины души, возносить ввысь; <…> только не думайте, что суета сует все, в чем не заложена абстрактная мысль или идея! <…> Да и что бы это было, попытайся я всю богатейшую, пеструю и разнообразную жизнь, вложенную мною в “Фауста”, нанизать на тонкий шнурочек сквозной идеи!»[1676]