После смерти Кристианы в большом доме на улице Фрауэнплан воцарилось одиночество. На верхнем этаже хозяйничают Оттилия и Август. Там часто шумят и ссорятся. Когда шумят внуки, Гёте не имеет ничего против, но громкие ссоры молодых супругов для него невыносимы. Гёте ошибался, когда писал, что «они – пара, пусть даже они не любят друг друга»[1640]. Они не только друг друга не любили, но и никогда не были хорошей парой, и отныне Гёте лишился покоя в собственном доме. Порой семейные раздоры настолько докучали ему, что он на какое-то время поселялся в садовом домике. По-прежнему часто он сбегал в Йену, несмотря на то что там уже не было ни Шиллера, ни Шеллинга, ни Гумбольдта.
С канцлером Мюллером он однажды поделился своими представлениями об идеальной жизни в доме на Фрауэнплан: «Разве нельзя устроить так, чтобы в моем доме ежедневно собирались раз и навсегда приглашенные гости, когда в большем, когда в меньшем числе? Пусть каждый приходит и уходит, когда ему заблагорассудится, пусть приводит с собой сколько угодно гостей. С семи часов вечера комнаты будут неизменно открыты и освещены, к столу будет в изобилии подаваться чай и все к нему полагающееся. А гости будут музицировать, играть, разговаривать по желанию и разумению каждого. Я бы появлялся и исчезал по собственному желанию и разумению. Иногда я бы и вовсе не появлялся в этом обществе, что никому бы не мешало <…>. Словом, это было бы вечное чаепитие, подобно тому, как в некоторых часовнях вечно горит лампада»[1641].
Дом, двери которого всегда открыты, люди приходят и уходят, как в таверне, постоянное, непрекращающееся общение – и Гёте всегда в центре внимания, даже если не удостаивает общество своим присутствием. Странно только, что это должно было быть «вечное чаепитие» – вино было бы уместнее в доме, где оно и так текло рекой, как на первом этаже у хозяина дома, так и наверху, у молодых супругов. К сожалению, в реальности жизнь не была такой легкой и веселой, ни с чаем, ни с вином. Обеды в доме проходили довольно церемонно. Гостей всегда было много – посетители шли нескончаемым потоком. Современники хотели засвидетельствовать свое почтение, и Гёте давал аудиенции – иногда на бегу, иногда во всем своем великолепии: на груди – орден, руки заложены за спину, пара вопросов посетителю и знаменитое «гм, гм» после ответов. Но по-прежнему на всех производили впечатление его большие живые глаза. Сесть гостям обычно не предлагали. Впрочем, случалось и так, что Гёте увлекался беседой, и тогда его высокий, нежно струящийся голос нанизывал слова, слова жемчуг на нитку. Напряжение и у говорящих, и у слушающих внезапно пропадало, словно его и не было. Но такое теперь случалось нечасто. Временами Гёте предпочитал беседе абсолютное молчание. В такие вечера, когда он не желал ни с кем разговаривать, но и не хотел оставаться один, ему составляли компанию его верные помощники – Ример, Мейер, Эккерман. Они сидели за столом за бокалом вина – и молчали.
Зато когда к Гёте возвращалась его былая общительность, тут нужно было быть готовым к сюрпризам. Не придавая особого значения мнениям, он любил ими играть, чтобы сбить собеседника с толку или даже задеть его. Канцлеру Мюллеру, перед которым Гёте особенно любил разыгрывать роль Мефистофеля (перед Эккерманом он предпочитал выступать в образе Фауста), он как-то сказал: «Да разве я для того дожил до 80 лет, чтобы все время думать одинаково? Я, наоборот, стремлюсь каждый день думать по-другому, по-новому, чтобы не заскучать. Человек, чтобы не затухнуть, должен непрерывно меняться, обновляться, молодеть»[1642].
Публично-должностная роль, которую он продолжал играть в обществе, не способствовало омоложению. Как поэт он был душой общества, как должностное лицо – «публичным лицом», как он сам себя называл. По решению Венского конгресса в 1815 году Веймар приобрел статус великого герцогства и существенно расширил свою территорию. Герцог теперь мог называть себя «Королевским Высочеством», а сам Гёте отныне носил титул «государственного министра», несмотря на то, что не входил в совет министров, а выступал в роли советника, неофициально влияя на государственную политику. Он больше не хотел нести груз каждодневных должностных обязанностей, и герцог великодушно избавил от него своего друга. Жалование росло, объем работы уменьшался. В ведении Гёте находился «верховный надзор над заведениями, непосредственно поощряющими науки и искусства в Веймаре и Йене». Сюда, впрочем, не входил требующий больших временных затрат надзор над Йенским университетом, а весной 1817 года Гёте ушел и с должности руководителя Веймарского театра. Напряженные отношения с госпожой фон Хейгендорф, как теперь называли Кароли ну Ягеманн, после кризиса 1808 года так и не улучшились. Она по-прежнему считала Гёте никудышным руководителем, небрежным и необязательным в исполнении каждодневных задач. Кроме того, ей хотелось приблизить репертуар театра к вкусам публики. В одной французской бульварной пьесе главную роль должен был играть дрессированный пудель. Каролина сумела настоять на этом вопреки воле Гёте, и тот пустил слух, что не желает более оставаться в театре, где установились собачьи порядки, и, очевидно, будет вынужден подать в отставку. Герцог незамедлительно дал свое согласие, не желая, чтобы этот конфликт отравлял их дружбу.
Будучи избавлен от многих должностных обязанностей, Гёте, однако, по-прежнему оставался представителем высшей власти. Ни один министр, ни одна августейшая особа, оказываясь с визитом в Веймаре, не обходили вниманием дом на Фрауэнплан, что неизменно давало Гёте повод появиться на людях с пожалованным ему крестом Почетного легиона на груди. Такие приемы требовали больших затрат, и Гёте обратился к герцогу с просьбой снизить для него налоги. При доходах, которые в иной год – с учетом авторских гонораров – достигали десяти тысяч талеров, Гёте отдавал в казну менее ста пятидесяти талеров в год. Несмотря на это, он считал необходимым строго следить за своими расходами и очень досадовал, что, оставаясь официально гражданином Франкфурта, был обязан отчислять ежегодный взнос и этому городу. В конце концов он подал ходатайство о выходе из союза горожан. Его имя вычеркнули из списка, за что он без каких-либо возражений уплатил тридцать крейцеров.
Во Франкфурте собирался и заседал Германский союз – не обладающее реальной властью объединение немецких и ненемецких княжеств, реорганизованных или созданных решением Венского конгресса. Друг Гёте Карл Фридрих фон Рейнхард, который уже несколько десятилетий при разных политических режимах состоял на французской службе, в Германском союзе представлял интересы Франции и делился с Гёте последними новостями из мира большой политики. В Германском союзе гражданско-патриотические идеи объединения Германии были не в почете, а Гёте, как известно, также не поддерживал эти стремления. В 1817 году во втором выпуске журнала «Об искусстве и древности», который Гёте издавал в последние десять лет своей жизни, он публикует острополемическую статью о «новогерманском религиозно-патриотическом искусстве», где высмеивает не только христианско-католическую живопись назарейцев, но в целом весь патриотический маскарад и сентиментальное почитание Средневековья. Его приводили в негодование попытки использовать его поэму «Гёц фон Берлихинген» в национальной пропаганде. Какое-то время молодому другу Гёте Сюльпицу Буассере удалось увлечь его средневековой живописью и скульптурой, и Гёте даже выступал за завершение строительства Кёльнского собора, однако любовь к средневековой древности, по его мнению, не должна быть связана с политико-патриотическими устремлениями. Сам он любил древность живую, а не искусственно воскрешенную ради политических целей. Так, например, Гёте с любовью описывает праздник в честь святого Рохуса в Бингене, хотя совершенно не видит себя пропагандистом католичества. Этот церковный праздник очаровывает его так же, как когда-то очаровывал карнавал в Риме. Дикое и благочестивое безумство – и то, и другое красиво в своем проявлении.