Поэзия дерзка в воспевании и прославлении, в любви, но также и в ненависти. Иначе быть не может – ведь своих врагов, врагов свободы, нужно знать в лицо. Это догматики, святоши и обыватели, способные понять лишь пользу и не способные видеть красоту:
Наконец мы сердцем страстным,
Видя зло, вознегодуем,
Ибо дружим мы с прекрасным,
Этому искусству ненависти и вражды посвящена целая книга – «Книга недовольства». Недовольство поэта вызывает прежде всего зависть, чувство неприязни человека ко всему, что красивее, удачнее, благороднее, радостнее, богаче, смелее, сильнее его самого. Недовольство выражается для того, чтобы избавиться от завистника и со спокойной совестью идти дальше своей дорогой. Но прежде нужно открыто высказать свое отношение к врагам, например, так:
Тот, кто зол, что волею Аллаха
Был пророк от бурь и бед укрыт,
Пусть к устоям горних сфер без страха
Для себя веревку прикрепит.
Час-другой над бездной повисев,
Он забудет неразумный гнев
[1579].
Одним словом, недовольство Гёте направлено против эмоций и мнений, мешающих поэзии и в целом творчеству. Зависть не способна творить, ибо для творчества необходима свобода или то, что в «Западно-восточном диване» названо «дерзостью». Однако зависть и «дерзость» исключают друг друга. Зависть – это подавленная жизнь, а творчество – жизнь на подъеме. В творчестве проявляются яркие моменты, оно само пробуждает в человеке жизненные силы, причем не только в радости, но и в боли и печали, придавая форму и звучание и тому, что возвышает человека, и тому, что его тяготит. Творчество подобно жизни, оно существует без какой-либо конкретной цели или задачи, двигаясь по кругу:
Как вечность, без начала ты возник.
Твой стих, как небо, в круговом движенье.
Конец его – начала отраженье…
[1580] Поэзия повторяет жизнь в ее движении без начала и конца, но она выше жизни, ибо переходит в красоту. В красоте поэзии есть что-то торжествующее, даже если она рождается из горя и отчаяния.
В то же время творчество часто сродни экстазу, опьянению или дурману. Ему в «Западно-восточном диване» посвящена отдельная книга – «Книга чашника», в которой прославляется земное и спиритическое опьянение, вопреки запрету Пророка. Отсюда, к слову, можно сделать вывод, что Гёте ставит поэта (особенно если тот под хмельком) выше Пророка, о чем уже упоминалось в восьмой главе.
Я пью и буду пить, а тот, кто пьян,
Смелее бога зрит – я так считаю
[1581].
Почему «смелее»? Потому что поэт видит в боге не только законодателя морали:
Сижу один,
Сам себе господин.
Вино тяну,
Хорошо одному.
Ни мне, ни я никому не мешаю,
Сижу – и о своем размышляю
[1582].
Все это сказано словно бы в шутку и с иронией, однако все важное в «Западно-восточном диване», и в том числе серьезные темы религии, Корана и Пророка, проникнуто поэзией.
Так насколько серьезны слова поэта о религии и особенно об исламе? В авторском извещении о печатании «Западно-восточного дивана» говорится, что поэт «даже не станет опровергать подозрение, что и сам он мусульманин»[1583]. Что это – кокетство? «Один пророк, другой пророк, // Меж них – дитя земное», – писал когда-то молодой Гёте. В «Западно-восточном диване» он по-прежнему «дитя земное», с той лишь разницей, что здесь и в «Статьях и примечаниях» он хочет показать, какие аспекты западной и восточной религиозности ему близки. Ему важны не те содержания и смыслы, которые даны в откровениях и в которые обязаны верить христиане или мусульмане, а те, которые перекликаются с его личным, непосредственным опытом. За два года до выхода в свет «Дивана» в четвертой книги «Поэзии и правды» Гёте, вспоминая свои детские религиозные впечатления, о чем уже говорилось в третьей главе, так описал этот опыт: «Общая естественная религия, собственно, не нуждается в вере, ибо в каждом заложено убеждение, что великое творящее, все направляющее существо как бы кроется в самой природе, дабы нам легче было постичь его»[1584].
Это подспудное убеждение сложно поставить под сомнение. Оно настолько расплывчато, что сомнения его не затрагивают. Иначе обстоит дело с так называемыми откровениями. В личном опыте их не найти – в них можно только верить или нет. Это касается отдельных событий, таких как распятие Иисуса Христа, его воскресение или то, что он ходил по воде и воскрешал мертвых. Вера в то, что это случилось на самом деле, требует постоянной защиты от сомнений и сомневающихся, она нуждается в однородной групп единоверцев, которые поддерживают друг друга, общими усилиями оберегая свою веру. Поскольку неверующие или сомневающиеся одним своим существованием оспаривают веру верующих, такая вера принуждает своих последователей к миссионерству или даже фанатизму.
Во всем этом нет необходимости в случае так называемой естественной религии. С одной стороны, ее положения слишком неопределенны, чтобы подвергаться сомнению, с другой стороны, они настолько очевидны, что даже скептики ничего не могут возразить. В этой фундаментальной религии речь идет лишь о «верховном существе», которое «кроется» в целостности природы, а не являет себя миру в отдельном человеке, в ограниченном во времени, уникальном событии или тем более в письменном свидетельстве Откровения.
Библию и Коран Гёте воспринимал как собрания поэтических историй с заложенными в них зернами мудрости, но и с нелепостями, характерными для эпохи их создания. В них дышит тот же дух, что придает крылья поэзии. Однако строго воцерковленным верующим поэтический дух подозрителен в силу его вольности и неподвластности догматам. Чем сильнее власть морального порядка над верующими, тем сильнее их неприятие вольного поэтического духа. Эльфов поэзии нужно спустить на землю – этого требует вера, для которой подчинение других своей дисциплине служит компенсацией за то, чего она лишает себя по доброй воле.
В исламе Гёте тоже видит прежде поэзию, но самому исламу этого мало. Он хочет учредить свой моральный порядок, а Магомет – по сути, настоящий поэт с его духовными сказками-притчами – во что бы то ни стало хочет быть пророком. Так пророк становится врагом поэта, хотя и сам является таковым. «В своем неприятии поэзии Магомет настолько последователен, что запрещает все сказки»[1585]. А как же иначе? Ведь его собственное учение ни в коем случае не должно восприниматься как сказка. Его истинность должна быть абсолютной, и потому в нем не может быть поэзии. Оно отрекается от общности с поэзией и от единства их источников – слишком уж опасное это родство. Одним своим существованием поэзия как искусство вымысла подрывает притязания религии на абсолютную истину – религия не желает иметь подле себя постоянное напоминание о том, что и она тоже – вымысел. Поэзия признает существование иных сфер, религия же хочет любой ценой утвердиться в единоличном существовании. Отсюда и ее доктринерский тон.