В Веймаре гётевскую «диатрибу против новых стихоплетов»[1432] передавали из уст в уста. Она была, безусловно, остроумной. Жизнь императоров от литературы, слава богу, вне опасности. «Все они, в отличие от правителей Древнего Рима, мирно умирают в своей постели, а не от удавки»[1433]. Он, Гёте, и сам дорожит возможностью просыпаться каждое утро – пусть уже не императором, но, по крайней мере, с головой на плечах. Впрочем, романтиков смерть не пугает, они и так уже одной ногой в загробном мире. А как быть с романтической набожностью? К ней он не может относиться серьезно – это не что иное, как очередные поиски интересного материала. «Общие темы, к которым обычно обращаются талантливые писатели, были исчерпаны и поруганы. Шиллер еще держался благородного материала, и чтобы его превзойти, пришлось потянуться за священным»[1434].
Летом 1808 года до Гёте дошла новость о переходе Фридриха Шлегеля в католическую веру. Рейнхарду, от которого он об этом узнал, Гёте пишет: «Впрочем, обращение Шлегеля вполне заслуживает того, чтобы пошагово проследить его историю, не только потому, что оно – примета нашего времени, но и потому, что, пожалуй, ни в одну другую эпоху не было столь странного случая, чтобы при ярком свете разума, рассудка и познания мира столь превосходный и в высшей степени образованный талант прельстился перспективой скрывать свою сущность и скоморошничать. Или, если угодно, другое сравнение: это все равно что при помощи ставней и гардин затемнить дом церковной общины, создать в помещениях абсолютную темноту, чтобы потом через foramen minimum[1435] впустить столько света, сколько необходимо для фокус-покуса»[1436].
Все эти высказывания относятся к периоду работы над романом. И они ясно показывают, что Гёте завораживала бессознательно действующая химия человеческих отношений – необъяснимая мощь природы, но оставлял равнодушным «фокус-покус» якобы существующих сверхъестественных сил. В этом контексте особенно удивительны тесные отношения, которые Гёте поддерживал с Захариасом Вернером в год написания «Избирательного сродства». Вернер был поистине ярчайшим примером показной набожности, но в то же время и чувственности в литературе. Гёте видел в этом двоякую непристойность, где томление по священному ассоциируется не с нравственностью, а с сексуальностью. Жизнь самого Вернера напоминает ему «не то похотливый маскарад, не то бордель»[1437]. Однако как автор пьес Вернер обладает «поразительным талантом» и особенно сильное впечатление производит на дам. Интенданту Гёте нужны сенсации, а Захариас Вернер вполне подходил на эту роль.
Вернер родился и вырос в Кёнигсберге в семье профессора риторики, в том же доме, где несколько лет спустя родился и рос Э. Т. А. Гофман. Его отец рано умер, и воспитанием занялась психически неуравновешенная мать, убежденная в том, что ее высокообразованному сыну суждено стать новым Иисусом Христом. Гофман впоследствии рассказывал о душераздирающих криках соседки сверху, считавшей себя Богоматерью. К тому моменту, когда в 1808 году неустроенная бродяжья жизнь забрасывает Вернера в Веймар, он уже широко известен как автор-драматург. Его «Мартин Лютер, или Освящение силы» в постановке Августа Вильгельма Иффланда в Берлине имел оглушительный успех и оставался в репертуаре театра на протяжении нескольких недель. Протестантский Берлин не мог наглядеться на Лютера – святого, воина и любимца женщин в одном лице. «Все это оставляет омерзительно-религиозное послевкусие», – сообщал о постановке Цельтер. Успех вскружил Вернеру голову, и когда умер Шиллер, он сразу же возомнил себя его преемником. Будучи знаменитым театральным автором, Вернер мог рассчитывать на еще больший успех у горничных и графинь. Свою третью жену, красавицу-полячку, он уступил одному берлинскому тайному советнику, и тот в благодарность выхлопотал для него место в Потсдамском министерстве. На государственной службе Вернер продержался недолго и переехал в Веймар, где стал частым гостем в доме Гёте. На день рождения герцогини 30 января 1808 года в театре давали пьесу Вернера «Ванда, королева сарматов» – экзотическую любовную историю амазонки, одержавшей победу в войне против царя, которого она любит, но в финале убивает. Гёте, вероятно, ощущал себя в плотном кольце неистовых амазонок, так как незадолго до этого получил от некого Генриха фон Клейста рукопись с несколькими сценами из драмы под названием «Пентезилея», подносимой, по словам автора, «на коленях моего сердца». Пентезилея относилась к тому же типу эксцентричных женщин, который Гёте терпеть не мог. 1 февраля 1808 года, через два дня после премьеры по пьесе Вернера, Гёте пишет Клейсту: «Пентезилея остается мне чуждой. Она принадлежит к столь странной породе и действует в столь несродной мне области, что потребуется еще немало времени, чтобы освоиться и с тем и с другим»[1438]. Экзальтированность и абсолютизм эмоций в «Пентезилее» отталкивали Гёте – более умеренную пьесу того же автора, «Разбитый кувшин», он одобрил к постановке в своем театре, но неудачное разделение одноактовой пьесы на три действия и слабая режиссура лишили пьесу ее драматического накала. Почему Гёте столь решительно отверг «Пентезилею» и в то же время высоко оценил не менее кровожадную и экзальтированную «Ванду», остается загадкой. Быть может, в «Ванде» все решила сцена просветления в момент убийства любимого, понравившаяся Гёте больше, чем неистовство Пентезилеи: «Ослепленные судьбой // Обретите вновь покой!»[1439]
Как бы то ни было, Клейста Гёте причислял к той группе романтиков, с которыми он не желал иметь ничего общего. В его гневной тираде «против стихоплетов» досталось и Клейсту. «Пентезилею» он называет невольной «пародией» и высмеивает сцену, где амазонка говорит о том, что все ее суровые чувства переместились из отрезанной левой груди в оставшуюся правую. Подобные фразы уместны разве что в итальянской комедии, полагает Гёте, хотя и там они не вызывали бы ничего, кроме отвращения.
Итак, в то время, когда Гёте писал «Избирательное сродство», романтический дух в современной ему литературе породил моду на экзотические безумства в любовных историях. Вопреки этому всеобщему увлечению, Гёте свою, тоже в какой-то степени безумную, историю рассказывает не в популярной романтически-экзальтированной манере, а с точки зрения отстраненного наблюдателя и естествоиспытателя.
Обратимся еще раз к исходной ситуации. Эдуард и Шарлотта с юных лет были влюблены друг в друга, но тогда им не хватило смелости жениться по любви, и оба они вступили в брак по расчету. Со смертью супругов они наконец получили долгожданную свободу, поженились и поселились в имении Эдуарда, чтобы здесь насладиться счастьем, которого они так страстно желали, но так поздно достигли.
Теперь, как им кажется, они смогут жить в настоящей любви. Но вскоре появляются первые сомнения. Насколько сильна их взаимная симпатия – это действительно еще любовь или только воспоминание о ней? Шарлотта, вероятно, с самого начала томилась недобрыми предчувствиями, ибо сомнения охватили ее еще накануне свадьбы. Однако Эдуард настоял на воссоединении, желая воплотить свои давние мечты, но теперь и его порой охватывает скука, хотя он не признается в этом даже самому себе. Отсюда и возникает желание незамедлительно пригласить в имение оказавшегося в беде друга – отставного капитана. Шарлотта удивляется этой поспешности – с приглашением посторонних можно было бы и подождать. Но тот, кто, подобно Эдуарду, борется со скукой, ждать не может. Появляющееся нетерпение и раздражение указывают на то, что супругам уже недостаточно общества друг друга, хотя они не желают этого признавать. Они прививают черенки к молодым дичкам в саду, прокладывают дорожки в парке, музицируют и читают друг другу вслух, но в их души незаметно прокрадывается пустота.