По мере погружения в должностные дела и появления социальной ответственности, одним словом, по мере объективации жизни природа все больше интересует Гёте в значении объективной силы. Гениальный поэт, стремившийся всегда следовать голосу своей внутренней природы, попадает в школу принципа реальности. В результате меняется и его интерес к природе. Во время своего путешествия на Гарц зимой 1777 года Гёте продолжает поиски самого себя и набирается опыта в том, что касается горнорудного дела. Две эти цели в равной мере важны для Гёте – воссоединение с собственной созидательной природой и общественно-полезные преобразования природы внешней. Примечательно, что в последние несколько лет до путешествия в Италию Гёте все больше привлекает царство минералов, или, другими словами, окаменевшая природа. Это симптом того, что и в целом в его жизни все больше закостенелого и безжизненного. Именно поэтому он хочет освободиться. Не дожидаясь возможного обострения конфликтов, он бежит из Веймара. В Италии, благодаря южному жизнелюбию и искусству, он снова находит баланс между чувством реальности и поэзией, при котором ни внутренняя жизнь не ущемляет внешнюю, ни внешняя – внутреннюю. Эта упорная борьба за гармонию нашла отражение и в «Торквато Тассо»: Гёте задумывал драму в то время, когда еще не нашел «средний путь» примирения земной жизни и поэзии, а закончить ее смог только по возвращении из Италии. Тассо так и остается поэтом, страдающим от своего окружения, однако в образе Антонио Гёте отдает должное объективной реальности. Так автор возвышается над своими персонажами: с одной стороны, он – Тассо, поэт, но с другой – Антонио, человек этого мира. В своей личности Гёте хочет соединить оба аспекта отношений с внешним миром – поэтический и реалистический.
Гёте стремится удержать и объединить в себе то, что разрывают неумолимые тенденции нового, современного ему века: аналитический разум и творческое воображение, абстрактные понятия и чувственную наглядность, искусственный эксперимент и живой опыт, математический расчет и интуицию. В напряженных отношениях между поэзией и естествознанием он старается предоставить поэзии убежище в царстве истины. Грубые, бездушные, но практически успешные методы современных наук не должны вытеснить «тонкую эмпирию». В борьбе за нее Гёте, однако, не хочет превращаться в Тассо, который с самого начала обречен на поражение от «людей мира». Его стратегия – это не защита границ поэзии от науки, а привнесение в науку поэтического духа. Он хочет оспорить притязания науки, переживающей эпохальную модернизацию, на ее же территории. Он не выстраивает оборону, а своей научной феноменологией наносит удар в самое сердце противника. При этом он руководствуется своим идеалом личности. Научное познание должно быть созвучно разнообразным устремлениям и наклонностям человека, чувственность и рассудок, воображение и разум должны быть заодно. Изначально они гармонично уживаются в человеке. Используя «протезы» восприятия, такие как, например, телескоп или микроскоп, человек с их помощью может сделать те или иные открытия, однако при этом «нарушается равновесие между его внешними органами чувств и его внутренней способностью суждения»[1403].
Гёте предугадывает здесь то, что в полной мере раскрылось лишь в наш век технических коммуникаций и массовой информации, а именно несоразмерность реакций в ситуациях, когда искусственные приспособления искажают соотношение далекого и близкого. Так, воспроизведенная в СМИ далекая опасность переживается как непосредственная угроза, вызывающая страх. Чтобы обеспечить правдивое ощущение отдаленности событий, Гёте имел обыкновение откладывать свежие газеты в сторону и читать их спустя несколько дней. Он не сомневался в том, что удаленные друг от друга жизненные миры существуют одновременно лишь в абстракции. Проживая в разных местах, мы живем и в разном времени, и когда мы узнаем что-то, что произошло далеко от нас, то это событие заканчивается прежде, чем до нас доходят новости о нем. Так Гёте из своей эпохи предупреждает нас об опасности расширения границ личной сферы, что для современных людей является скорее правилом, чем исключением.
Один физик подарил Гёте дорогостоящий поляризационный прибор, предназначенный для подтверждения Ньютоновой теории возникновения цветов путем разложения света на спектральные цвета. Гёте упорно отказывался пользоваться этим прибором, подобно тому, как два столетия до него священная инквизиция отвергала саму возможность использования подзорной трубы Галилея. Гёте в целом не желал принимать те сведения о природе, которые были получены при помощи «протезов восприятия», а не обычных органов чувств. Человек с его обычными внешними чувствами, объяснял он, «есть самый точный и лучший физический инструмент, какой только может быть»[1404]. Тем не менее, как уже говорилось выше, если это укладывалось в его собственную концепцию, он вполне мог использовать приборы и инструменты для того, чтобы получить более точное представление о микро– или макромире, а в наши дни наверняка не пренебрегал бы и современным средствами коммуникации, используя их разумным и полезным для себя образом.
В мае 1810 года великий труд о цвете был наконец опубликован. После этого прошли недели и месяцы, но помимо почтительно-доброжелательных отзывов друзей и знакомых не последовало никакой реакции. Раздражение Гёте нарастало. На протяжении двадцати лет гора мучилась родами, а общественность посчитала, что она родила мышь. Некоторые художники, и прежде всего Филипп Отто Рунге, обнаружили для себя кое-какие интересные идеи, но научный мир отмахнулся от учения Гёте, как от ничего не значащей безделицы: «Люди знающие, – писала “Готская научная газета”, – не найдут здесь ничего нового». Читающая публика сожалеет, что Гёте отвлекается от литературы на никому не нужные исследования, а в политическом мире его критикуют за то, что он не обратился к более насущным вопросам современности. Гёте видит во всем этом заговор молчания.
Разумеется, никто не отказывал ему в публикации. Издатель готов был во всем пойти навстречу, хотя и опасался, что это роскошное дорогое издание принесет скорее убытки, чем прибыль. Впрочем, этого не произошло – нарядный фолиант пользовался успехом как украшение домашней библиотеки. Однако успеха в научном мире, на который Гёте рассчитывал в первую очередь, его труд не имел, если не считать главы о физиологических цветах, получившей определенное признание. Гёте хотел привнести в науку дух поэзии, но вряд ли его обрадовал тот факт, что его «Учение о цвете» было воспринято как документ не научного, а эстетического опыта. Сей труд не лишен проницательности, хорошо написан, глубоко и тонко прочувствован, но, к сожалению, не соответствует истине, по крайней мере, в научном понимании этого слова. Таково было общее суждение. Академический мир воздерживался от непочтительных высказываний вроде отзыва Эмиля Дюбуа-Реймона, который несколько десятилетий спустя назвал гётевское учение о цвете «мертворожденной забавой дилетанта-самоучки», однако по сути большинство представителей естественных наук думали именно так. Гёте так разозлился, что стал принижать свои заслуги как поэта, чтобы подчеркнуть свои непризнанные заслуги перед наукой: «Я не похваляюсь тем, что я сделал как поэт <…>. Превосходнейшие поэты жили одновременно со мной, еще лучшие жили до меня и будут жить после. Но то, что в наш век в многотрудной науке, занимающейся проблемами цвета, мне одному известна истина, это переполняет меня гордости и сознания превосходства над многими»[1405].
Перенесемся ненадолго в зиму 1813–1814 года. Учение о цвете по-прежнему вежливо замалчивается. Гёте сжился с ролью хранителя явленной тайны. По его словам, ему следовало бы «обзавестись учениками». И вот в один из зимних дней в его доме появляется такой ученик – молодой Артур Шопенгауэр.