Поле битвы 14 октября, закончившейся сокрушительным поражением прусской армии, растянулось до восточного въезда в Веймар. Целый день в городе был слышен грохот орудий. Жители дома на улице Фрауэнплан, как всегда, собрались за обеденным столом, однако усилившийся гром пушек и крики «Французы идут!» заставил и их изменить привычный распорядок дня. Позже Фридрих Вильгельм Ример, верный помощник Гёте и учитель его сына, во всех подробностях описал последующие события. Сам Гёте оставляет в дневнике предельно лаконичные записи: «В пять часов вечера пушечные ядра пробили городские крыши. В половине шестого в город вступили стрелки. В семь – пожары, грабеж, ужасная ночь. Спасением нашего дома мы обязаны мужеству и отчасти – везению»[1351].
За этими словами скрывается, пожалуй, самое страшное испытание, которое до сих пор пришлось пережить Гёте. Впервые почва под его ногами пошатнулась. Если не брать в расчет его участие в военных действиях в 1792–1793 году, то прежде ему всегда удавалось создавать вокруг себя некое однородное пространство, особый мир, принадлежавший ему одному в силу его личной харизмы. Все чуждое и нарушающее его покой он либо держал от себя на расстоянии, либо каким-то образом интегрировал в свой мир. Битва при Веймаре, мародерство, крах Веймарского герцогства – против этого он ничего не мог поделать.
В эти дни Гёте и в самом деле повезло. Во-первых, ему повезло в том, что один из французских гусаров, которых он встретил на рыночной площади, барон фон Тюркгейм, оказался сыном его бывшей возлюбленной Лили Шёнеман. Именно он позаботился о том, чтобы в дом Гёте распределили наименее беспокойных квартирантов, а именно маршала Мишеля Нея с подчиненными и прислугой. Однако маршал запаздывал, и вечером в дом ворвались французские солдаты, требовавшие вина и еды. Они подняли невообразимый шум, ломали все, что попадалось им под руку, и хотели видеть хозяина дома. По воспоминаниям Римера, далее разыгралась следующая сцена: «Гёте, уже готовившийся ко сну, в шлафроке, который он в мирные дни в шутку называл мантией пророка, спустился к ним из своих комнат и спросил, что им от него нужно <…>. Его вселяющий почтение облик и одухотворенное выражение лица, по-видимому, внушили уважение и им»[1352]. Впрочем, ненадолго: поздно ночью – маршал все еще не приехал – они со штыками наголо ворвались к нему в спальню. О том, что Гёте в эту ночь находился на волосок от смерти, Ример узнает лишь на следующее утро, причем не от самого Гёте, который умалчивает о происшедшем, словно стыдясь чего-то. Он и потом не сможет открыто говорить или писать об этой ночи, ограничиваясь лишь намеками, как в письме герцогу, написанном уже в середине декабря: «Но и на мою долю выпали кое-какие испытания <…>, в том числе и физические страдания, которые еще слишком свежи в моей памяти, чтобы говорить о них»[1353].
В этой ситуации, когда пьяная французская солдатня буквально прижала Гёте к стенке, Кристиана проявила удивительное мужество и сообразительность. Она подняла крик и настояла на том, чтобы несколько крепких мужчин из тех горожан, что искали прибежища в доме Гёте, вышвырнули разбушевавшихся вооруженных французов из спальни Гёте. Она и в последующие дни старалась не терять контроля над ситуацией, поддерживая, насколько это было возможно в часы смертельной опасности, порядок в доме. Хозяин дома, напротив, в какой-то момент совершенно утратил присутствие духа. У Генриха Фосса мы читаем: «В эти печальные дни Гёте вызывал у меня самое искреннее сочувствие; я видел, как по его щекам текли слезы, когда он восклицал: “Кто избавит меня от дома и двора, чтобы я мог уйти куда глаза глядят?”»[1354] Его прочное положение и в самом деле пошатнулось, да и судьба герцогства висела на волоске – Наполеон раздумывал, заслуживает ли оно вообще права на существование. Гёте морально готовился к тому, чтобы в будущем жить на авторские гонорары и выплаты в счет будущих произведений. «В самые страшные минуты», пишет он Котте, он уповал на его «благосклонность»[1355].
Насколько легко отделался Гёте, стало ясно лишь на следующий день, когда начали поступать известия от друзей и знакомых. Некоторые дома были полностью сожжены, их владельцы прятались в лесу. Прямо перед домом Мейера всю ночь стояла повозка с порохом, и этот чувствительный человек не сомкнул глаз, опасаясь, что он взорвется. У вдовы Гердера солдаты, раздосадованные тем, что не нашли ничего другого, переворошили и разорвали рукописи покойного философа. В доме Риделя мародеры переломали всю мебель и утварь, пощадив лишь комод и серебряный самовар. Сам пожилой городской казначей всю ночь не отходил от кассы. Гёте рассказывал поселившейся в Веймаре Иоганне Шопенгауэр, что никогда прежде «не видел более страшной картины, олицетворяющей горе, чем вид этого человека в пустой комнате посреди разорванных и беспорядочно разбросанных бумаг. Сам он, словно окаменев, сидел на земле <…> и был похож на короля Лира, с той лишь разницей, что Лир был безумным, а здесь безумным стал мир»[1356]. У художника Краса, друга юности Гёте, сожгли дом со всей его коллекцией живописи и рисунков. Кроме того, этот пожилой, сломленный горем человек подвергся издевательствам и вскоре скончался.
Насколько важной вехой в жизни Гёте стали эти события, можно судить в том числе и по тому, что после катастрофы осенью 1806 года он, по утверждению биографа Густава Зайбта, подверг «свою частную жизнь правовой и социальной модернизации»[1357], причем сразу в трех аспектах. Герцог уже давно подарил Гёте дом на Фрауэнплан, однако это недвижимое имущество по-прежнему сохраняло в себе пережитки феодальной зависимости: герцог платил за Гёте поземельный налог в обмен на право пользоваться прилегавшей к дому пивоварней. Теперь же Гёте пишет герцогу письмо с просьбой отменить прежние взаимные обязательства и передать дом в полное его владение. «Для меня и для моих близких это будет настоящим праздником, если основа этой несомненной собственности укрепится под нашими ногами после того, как на протяжении нескольких дней ее кровля шаталась над нами и грозила обрушиться на наши головы»[1358]. Лишь в последующем письме Гёте осмеливается упомянуть еще об одной новости, также связанной с обуржуазиванием его жизни: в отсутствие герцога он женился на Кристиане Вульпиус. Ему, безусловно, следовало посвятить герцога в это свое решение сразу – не только потому, что оно касалось двора и высшего веймарского общества, но и потому, что они как-никак были друзьями. Гёте все это понимал, что нетрудно заметить по тому, с какой ловкостью он подает новость об уже случившейся свадьбе в письме от 25 декабря 1806 года. Он поздравляет герцога с рождением сына, которого подарила ему его содержанка, актриса Каролина Ягеманн, и плавно переводит разговор на Августа – своего собственного, до сих пор внебрачного сына, таким образом обеспечивая элегантный переход к главной теме письма: «Он все еще остается славным малым, и я мог понадеяться на согласие Вашей светлости, когда в наиболее тревожные минуты через узы законного брака подарил ему отца и мать, как он того уже давно заслуживал. Когда рвутся старые связи, невольно возвращаешься к домашнему кругу, впрочем, сейчас вообще хочется обратить свой взор внутрь и никуда более»[1359].
После стремительного, если не сказать скоропалительного, решения о свадьбе в невероятной спешке проходит и само венчание. 17 октября, когда ужасы первых дней войны остаются позади, Гёте пишет придворному пастору Гюнтеру: «В эти дни и ночи во мне окончательно созрело давнишнее мое намерение: я хочу вполне и публично признать своей женой маленькую мою подругу, которая так много для меня сделала и которая и в эти часы испытаний была со мной»[1360]. Гёте просит провести венчание как можно скорее и без огласки. Через два дня Гёте и Кристиана обвенчались. Свидетелями бракосочетания были сын Август и его воспитатель Ример. Верный друг Фойгт, оставаясь в тени, позаботился об улаживании бюрократических трудностей. Никакого праздника не было – в тот же день Гёте отправился ко двору, разумеется, без Кристианы. Там он имеет дело главным образом с французскими офицерами, поскольку официально Веймаром теперь управляет французская военная администрация. Лишь однажды Кристиане позволено было сопровождать его в обществе – во время посещения Иоганны Шопенгауэр, недавно поселившейся в Веймаре. Он «представил мне свою жену», пишет она своему сыну Артуру, «и я приняла ее так, как будто бы и не знала, кем она была прежде. Я думаю, если Гёте дал ей свое имя, мы вполне можем дать ей чашку чая»[1361]. Этот акт терпимости и свободомыслия пошел на пользу ее салону: Гёте стал часто бывать у нее, а за ним потянулись и другие местные знаменитости. В этом доме Гёте особенно приветлив и дружелюбен; он усаживается в уголке, рисует, читает вслух, декламирует и время от времени устраивает с дамами сеансы хорового пения. Обо всем этом Иоганна с гордостью сообщает своему сыну Артуру, который ужасно завидует матери – вероятно, не столько в связи с совместным пением, сколько из-за возможности послушать самого Гёте.